— Будет усиление холодной войны. А значит, и внутреннего контроля.
— Ой, дядя Сеня! — Тата вытаращила на него свои глазищи. — Что это такое ты говоришь?
27
Летело, подгоняемое лихими ветрами шестидесятых, веселое, грозное время. Студент Юра Недошивин, кудлатый юноша с горящим взглядом, позвал однажды:
— Александр Яковлевич, извиняюсь, конечно, но — вы же любите поэзию, верно? Хотите послушать бардов?
— Барды были в средние века.
— Есть и теперь. Поют под гитару свои стихи. Так хотите послушать?
Такое доверие к преподавателю само по себе дорогого стоило. С несколькими своими студентами Саша поехал на Васильевский остров. В большой комнате старого-престарого дома на 7-й линии набилось полно народу. Свитеры, молодые лица в табачном дыму, шумный разговор. Хозяин квартиры — Афанасий Корнеев, бывший поп, расстрига, как шепнул Саше Юра Недошивин, — могучий человек, обросший рыжей бородищей, включил магнитофон «Яуза». Завертелась бобина, извергнув гитарный аккорд.
Так Саша впервые услышал Галича. Странно и смешно было слушать песню про незадачливого супруга товарища Парамоновой, загулявшего с Нинулькою. Бытовая история-«треугольник» приобретала с гневным восклицанием руководящей дамы — «Ты людям все расскажи на собрании!» — острый сатирический смысл. Таких песен на Сашиной памяти не было.
После паузы (были слышны голоса, смех, записывали, как видно, на какой-то квартире) снова грянули струны, галичевский баритон начал со сдержанной силой: «Мы похоронены где-то под Нарвой, под Нарвой, под Нарвой…» О-о, какая песня… какие слова, мощные повторы… «Если зовет своих мертвых Россия, Россия, Россия, / Если зовет своих мертвых Россия, / Так значит — беда!» Словно трубы протрубили сигнал тревоги… Песня грозно нарастала… «Вот мы и встали, в крестах да в нашивках, / В снежном дыму. / Смотрим — и видим, что вышла ошибка, / Ошибка, ошибка, / И мы — ни к чему!» Морозом по коже, по хребту… «Где полегла в сорок третьем пехота, пехота, пехота, / Без толку, зазря, / Там по пороше гуляет охота, охота, охота, / Трубят егеря!»
Ну, Галич! Вот это бард!
Еще одно незнакомое имя новоявленного московского барда прозвучало в тот вечер: Окуджава. Записей его песен не было, но Юра Недошивин взял гитару и спел две окуджавские песни — про Ванечку Морозова, втюрившегося в циркачку, и «Вы слышите, грохочут сапоги». Тоже здорово!
Но та песня — о похороненных под Нарвой — была как удар тока. Саша попросил Недошивина записать ее слова, Недошивин обещал переписать песню на магнитную пленку — и сделал это. Он был обязательный, Юра Недошивин, и очень, надо сказать, активный. Все он знал, что происходит в обеих столицах, — и про московских бардов, и про чтение стихов у памятника Маяковскому, и про ленинградские дела — тут ведь тоже люди очнулись от долгой немоты. Ах, Недошивин…
Он преподнес Саше магнитозапись песен Галича и Окуджавы. Пришлось Саше купить магнитофон «Яуза», к неудовольствию Ларисы потратив на этот громоздкий предмет деньги, отложенные для покупки ему же, Саше, новых ботинок на теплой подкладке.
Однажды пригласил Колчанова послушать те песни. С ходу, с порога стали обсуждать текущий момент, уж очень был горячий — президент Кеннеди потребовал убрать с Кубы наши ракеты. Черт знает, что там творилось, по радио и телевидению только и слышно было: «Ракеты, ракеты, блокада… угрозы…» Лариса, к приходу гостя успевшая испечь пирог-пятиминутку, позвала:
— Джентльмены, хватит о ракетах. Прошу к столу. — И, когда расселись: — Виктор Васильич, может, хотите выпить водки?
— Нет, нет, Лариса Зиновьевна. — Колчанов с удовольствием смотрел на нее, оживленную, голубоглазую. — Не надо никакой водки. Я, знаете, на своем веку столько попил ее…
— Сердешную, — вставил Саша. — Ну, я включаю.
Грянуло «Мы похоронены где-то под Нарвой». Колчанов так и замер с куском пирога в руке.
— Так это же про нас, — потрясенно сказал он, когда отзвучала песня. — Это ж мы легли там… без толку, зазря… Только не в сорок третьем — в том году не было боев под Нарвой, — а в сорок четвертом… Он что же, этот Галич, знал про наш десант?
— Вряд ли. — Саша пожал плечами.
— Виктор Васильич, расскажите про десант, — попросила Лариса. — Я ведь с Сашиных слов только и знаю, что вы чудом уцелели.
Колчанов вообще-то не любил на людях предаваться трудным воспоминаниям. А тут… Присутствие Ларисы, что ли, поощрило его? Он умолкал, отрешенно глядя в черное окно, и снова его тихий хрипловатый голос наполнял комнату… и снова в обожженных огнем снегах того проклятого февраля истекал кровью гибнущий батальон…
— Бедные мальчики! — сказала Лариса. — Как же вам досталось… Я восхищаюсь вашим поколением…
Колчанов теперь довольно часто бывал у Акулиничей. Пили чай на кухне, играли в шахматы. Спорили о текущем моменте. И конечно, много говорили о недавно напечатанной в «Новом мире» повести «Один день Ивана Денисовича». Надо же, какой огромный, потаенный, долго скрывавшийся от общества пласт жизни вспахал никому не ведомый Солженицын!
Колчанов, хоть и признавал серьезное значение повести, Сашиного восторга не разделял.
— В лагерях погибло столько замечательных людей, — говорил он. — Это же трагедия шекспировского накала. А в повести что? Хитрый мужичок, озабоченный тут кусок урвать, там урвать…
— Да это и есть трагедия, страшная своей обыденностью! — спорил Саша. — Не только горстка выдающихся деятелей — народ России брошен в застенок! Уж народнее Ивана Денисовича вы не сыщете никого.
— Может, и так, — трудно соглашался Колчанов, щурясь от табачного дыма.
Он умолкал, раздумывая. Потом, спохватившись, предлагал сыграть еще партию. Засиживались допоздна.
— Мне почему-то жалко его, — сказала Лариса поздним вечером, прибираясь на кухне после ухода Колчанова. — По-моему, у него неладно дома. Ты не находишь?
— Не знаю. Колчанов — человек закрытый.
— А его жена? Какая она?
— Милда, если я верно подметил, весьма нервная дама.
— Что еще ты подметил?
— Еще? Ну… кажется, он к тебе неравнодушен.
— Ой, Акуля! — Лариса повела голубыми очами по низенькому потолку. — Вечно тебе что-то мерещится. Закрой форточку, и пойдем спать.
Вдруг Колчанов перестал у них бывать. Неделю не приходит, вторую, третью. Саша, встречаясь с ним в институте, всматривался в его замкнутое лицо с ровной щеточкой седеющих усов.
— Почему не приходите к нам, Виктор Васильич?
Колчанов сухо ссылался на занятость. Странный все же он был человек. Саша терялся в догадках.
— Может, вы обиделись на нас?
— Не на что обижаться. — Колчанов вставил в рот сигарету. Он курил очень много. — Говорю же, на кафедре полно работы. Да еще пишу статью о кругосветном плавании Коцебу.
Такое было у Колчанова пристрастие — писал статьи из истории российского флота — некоторые ленинградские газеты их печатали.
28
Лето началось с грозовых дождей, а потом, в июле, пала жара. В каменном городе, жгуче накаляемом солнцем, стало трудно дышать. Лариса взяла отпуск, а у Саши он начался с окончанием учебного года, и сняли они дачу в Стрельне. Это был старый скрипучий деревянный дом, уцелевший в войну, в нем жила одинокой жизнью первая жена художника Недошивина, фронтовая подруга, бывшая телефонистка кронштадтского узла связи. Время выбелило ее кудри, превратило бойкую смазливую девицу в неопрятную расплывшуюся тетку, вечно копающуюся в огороде. Она была добрая, но имела привычку вставлять в свою речь нехорошие слова.
— Леонида Васильевна, — просила Лариса, — ну что это вы так выражаетесь? Вы бы хоть при Анке воздержались…
— Ладно, ладно, — отвечала та, стряхивая с фартука комочки огородной земли. — Учту. Вот беда — жучок у меня капусту погрыз… его мать.
Саша в то лето усиленно работал, писал давно задуманный трактат о революционной целесообразности. У него накопилась тьма выписок из классиков марксизма-ленинизма, также из философов немарксистских направлений — Гегеля, Канта, даже из Аристотеля. И уж конечно, начитался о Великой французской революции, мысленно перебросив исторический мост от якобинцев к большевикам.
Однажды в конце июля, в воскресенье, понадобилось Саше заглянуть в последние тома ленинских сочинений.
Отправился он из Стрельны в Ленинград, чтобы, переночевав дома, с утра засесть в Публичной библиотеке. Ранним вечером он ожидал на платформе электричку из Ломоносова. Солнце зашло, но казалось, что оно близко, вон за той хилой рощицей, — иначе как объяснишь удушливую жару, разлитую окрест. Подошла электричка, в ее раскаленных боках распахнулись двери. Саша испытал колебание — стоит ли лезть в жуткую духоту вагона, не вернуться ли на дачу, — в следующий миг, однако, он влез в вагон, протиснулся меж разгоряченных тел в середину прохода. Электричка, коротко взвыв, тронулась, и почти сразу в голове вагона возникла ссора. Возбужденные женские голоса ругали кого-то: нельзя тут курить, и так дышать нечем. Им отвечал голос, показавшийся Саше знакомым: дескать, окно открыто, чего вы привязались…
Да это же Колчанов! Саша протолкался вперед и увидел его: Виктор Васильевич, с красным и каким-то не своим, оскаленным лицом, в белой рубахе, расстегнутой до пояса, поднялся со скамьи и, нетвердо шагая, направился в тамбур. Вслед ему летело визгливое: безобразие какое, от пьяни проходу нету…
В тамбуре стояли курильщики. Саша тронул Колчанова за руку, тот живо обернулся, вперив яростный взгляд.
— A-а, это ты…
От толчка электрички его качнуло. Наверное, он бы упал, не обхвати его Саша за плечи.
— Где это вы так, Виктор Васильич?
— А… а в чем дело? — Колчанов высвободился и, достав смятую пачку «Стюардессы», вытянул очередную сигарету. — День флота же… Ну, выпили с другом… Осуждаете, да?
Саша чиркнул зажигалкой, дал прикурить.
— Нисколько не осуждаю.
— Ну и все. Отвали! — Колчанов отвернулся.
Саша видел: он с трудом удерживается на ногах. Вот бы никогда не подумал, что сдержанный, всегда застегнутый