— Представляю — по Праге идет демонстрация с лозунгами: отдать Судеты немцам! Или, к примеру: бейте жидов!
— Да вы что! Разве речь идет об анархии? Об обществе без законов, запрещающих фашизм?
Колчанов — было видно по глазам — с этим соглашался, нельзя без свободы, нельзя без законности, — но он же был пономарь, и трудно, трудно, со скрежетом проворачивались шестеренки в его мозгу.
Вдруг — ошеломительная новость. То же Би-би-си сообщило: вышел очередной номер журнала «Грани», а в нем статья советского историка Александра Акулинича — «Революционная целесообразность вместо закона». Галина Борисовна — так теперь расшифровывали аббревиатуру ГБ, то есть госбезопасность, — кинулась искать непутевого историка и очень быстро обнаружила, что Акулинич — никакой не историк, а ленинградский математик, уже имеющий от нее, Галины Борисовны, предупреждение.
На этот раз посланец Большого дома, явившийся в институт, разговаривал пожестче «молодого Нансена»: без лишних слов потребовал от Саши опровержения. Он должен написать, что никакой статьи не писал и, соответственно, не отправлял за рубеж и что решительно осуждает антисоветскую выходку «Граней». Саша согласился лишь на заявление, что статью в «Грани» и вообще за границу не посылал и напечатана она без его ведома и разрешения; от авторства, однако, не отказался. Это, понятно, не способствовало улучшению отношений с Галиной Борисовной.
И вот результат: на институтском партийном собрании вынесли решение — Акулинича из партии исключить. Саша защищался, что было сил. Ссылался на постановление пленума ЦК «О борьбе с культом личности и его последствиях».
— Я в своей статье, — говорил он, да не говорил, а уже кричал, — поддержал требование партии восстановить ленинские нормы… покончить с произволом…
— Партия восстановила ленинские нормы, — прервал его секретарь парткома Петров, — но потребовала, а-а, чтоб никаких уступок вражеской идеологии. А вы печатаете свои измышления в антисоветском журнале и тем самым…
— Да не печатал я! Я не знаю, как попала за границу копия статьи. Не было у меня никаких связей с «Гранями», я и не видел никогда этот журнал.
— Вы, Акулинич, бросьте оправдываться, — сказал завкафедрой марксизма-ленинизма Коршунов, влиятельный в институте человек. — Бросьте, — повторил он, сильно наморщив огромный лоб, над которым колыхался одинокий хохолок. — Здесь не дети сидят. Восстановленная социалистическая законность не допускает клеветы на нашу передовую общественно-политическую систему. Мы видим на примере Чехословакии, к чему приводит безответственное критиканство. Одно дело — серьезная партийная критика, совсем другое — злопыхательство бойких борзописцев. Сам факт появления вашей ревизионистской статьи в журнальчике, обслуживающем империалистическую реакцию…
Так оно и шло, умело управляемое собрание. Саша, страшно взволнованный, взъерошенный, трепыхался еще, кричал:
— Да вы же не читали статью! Как же можно так…
Но уже чувствовал себя загнанным в угол.
Правда, были и другие выступления. Физик Гургенидзе, высоко вздернув черные брови и выбросив руки ладонями вверх, сказал:
— Почему не верите? Я знаю Акулинича как честного человека. Раз он говорит, что не передавал статью в этот… в «Грани» эти, значит, нужно ему поверить.
А Колчанов, долго сидевший молча, попросил слова под конец.
— Я, наверно, один тут читал статью Акулинича. Ничего в ней нет злопыхательского, — метнул он стрелу в своего завкафедрой, невозмутимо сидевшего в президиуме. — Она основана на марксистско-ленинской идеологии. В целом. Ну, в частностях есть… ну, неточности в формулировках о функциях государства. Автор, это чувствуется, не историк…
— Не историк, так нечего лезть! — выкрикнул из президиума Петров. — Подыгрывать капиталистическому окружению! Вон — видно же, до чего довели Чехословакию писаки, а-а, Гольдшуберты эти…
— Гольдштюккер, — поправил его кто-то.
— Дмитрий Авраамович, — сказал Колчанов сухо, — я не перебивал вас, и вы дайте мне договорить. Повторяю: в статье Акулинича нет ничего клеветнического. Есть отдельные теоретические ошибки. Саму статью он в «Грани» не передавал. За что же исключать из партии? Нельзя же так разбрасываться. Тем более — после Двадцатого съезда. Предлагаю объявить Акулиничу выговор.
Собрание зашумело, заговорили все сразу, заспорили. Петров бил о графин авторучкой. Большинством голосов постановили Акулинича из партии исключить. Еще Петров провел решение — обсудить на парткоме поведение коммуниста Колчанова. И еще записали в протокол: «Собрание требует повысить политическую ответственность в условиях обострившейся…»
Сойдя с автобуса на своей остановке, Саша медленно двинулся к дому, стараясь привести в порядок лицо: знал, что на нем, как в зеркале, отражаются все переживания. Вдруг он увидел Ларису. В легком демисезонном пальто, накинутом на плечи, она прохаживалась взад-вперед перед подъездом.
— Ларчик, почему ты на улице?
Но мог бы и не спрашивать. Она же телепатка. Ясно, не находила себе места, когда его долбали на собрании.
— Меня исключили из партии, — сказал он тихо.
Лариса промолчала. Молча поднялись в лифте и вошли в квартиру. Лариса захлопотала у плиты.
— Вот, — сказала она. — Быстренько поешь и поезжай к Элеоноре. Отвезешь все эти книги и бумаги.
— К чему такая спешка? — спросил он. — Ты боишься обыска?
— Да, — сказала она. На ее белом лбу прорезалась строгая вертикальная складочка. — Да, я боюсь.
— Я обжалую решение собрания, — сказал он. — Райком может его не утвердить.
Лариса молчала.
Саша запихнул в портфель книжки Джиласа «Новый класс» и Марченко «Мои показания», платоновский «Чевенгур» и ворох бумаг, в том числе копию письма Солженицына к IV съезду писателей о губительном воздействии цензуры на литературу. Странное чувство охватило его: будто он, Саша Акулинич, проживает кем-то уже прожитую судьбу.
Пересаживаясь с трамвая на трамвай, он ехал к Элеоноре на Васильевский остров. Вечер был светлый, предвещавший скорое наступление белых ночей. У гастронома толпились люди — что-то там выбросили, может, свежую рыбу. Старушка крошила булку и кидала голубям. Из-под Тучкова моста выплыл черный пароходик, устремился из Малой Невы в Большую. Саша из окна трамвая пытался прочесть название парохода, но названия не было, был только номер. Да и смешно думать, что буксир «Пролетарская стойкость» мог дотянуть до наших дней.
Громкий мужской голос вдруг покрыл обычную невнятицу трамвайных разговоров:
— Мы их освободили, а они теперь против нас. Душить их надо!
Господи, подумал Саша, удастся ли когда-нибудь освободиться от рабской психологии?
Элеонора не обрадовалась его приходу. Нет, нет, она теперь не держит дома эту литературу. Надо ехать на улицу Бутлерова, там живут супруги Киреевы, у них домик на краю Пискаревского парка, им удобно прятать все это…
Домой Саша вернулся поздно. Лариса не спала.
Угасающий гул проспекта и свежесть ночи входили в раскрытое окно. Лариса и Саша тихо разговаривали, лежа в постели.
— Ларчик, ничего страшного. Из института меня не выгонят, ректор ко мне хорошо относится. Он на собрании ни слова не сказал. Да и, может, райком не утвердит.
— Я мечтала о спокойной жизни… Ты мог бы много сделать в математике…
— Я и сделаю. Знаешь, мое исследование по информатике не останется незамеченным. Не тревожься, Ларчик.
— Нет, Сашенька. — Впервые она назвала его так. — Не будет спокойной жизни. Не такой у тебя характер. Что поделаешь… Надо готовиться к другой…
34
Плавно, как течение Невы, теплый май перетек в прохладное лето. Своим чередом шли экзамены, Саша принимал у первокурсников, по своему обыкновению, засиживался с каждым — он ведь был дотошный.
Но подземные толчки политических событий все более грозно сотрясали уязвимо тонкую поверхность бытия. Брежневское политбюро настойчиво требовало от чехов отказа от взятого курса.
Акулиничи опять сняли комнату с верандой в Стрельне, в домике бывшей жены художника Недошивина.
— Чего они там куролесят? — ворчала она в своих огородных грядках. — Чехи, чехи, только и слыхать…
— Они хотят свободы, Леонида Васильевна, — сказал Саша.
— Свободы… К немцам они хотят. А уж немцы готовы их слопать… иху мать.
— Да ничего подобного! — Саша огляделся: нет ли поблизости Анки, не надо девочке слышать дурные слова. — Повторяете то, что по радио кричат, а сами подумать не хотите.
Он-то хотел додумать все до конца.
— Знаешь, Ларчик, что такое идеология? Это когда нельзя критиковать власть.
— Вот и не критикуй, — сказала Лариса, жарившая в кухне яичницу.
Она последнее время заметно помрачнела — куда подевались ее смешливость, жизнерадостность?
И уже близился к концу ее и Сашин отпуск. Август трепал деревья в саду, срывая и кружа желтые листья. Двадцать первого числа, в среду, Саша утром включил, как всегда, «Спидолу» — последние известия послушать. Голос диктора звучал необычно:
— Передаем заявление ТАСС. — Последовала значительная пауза. — ТАСС уполномочен заявить, что партийные и государственные деятели Чехословацкой Социалистической Республики обратились к Советскому Союзу и другим союзным государствам с просьбой об оказании братскому чехословацкому народу неотложной помощи, включая помощь вооруженными силами…
— Ты слышишь? — заорал Саша, стоя в трусах на веранде.
— Слышу, слышу, — ответила из комнаты Лариса. — Анечка, не вертись, дай заплести косу.
Голос диктора деловито произносил фразу за фразой, все было составлено в высшей степени благородно:
— Общий интернациональный долг… исходя из принципов нерасторжимой дружбы и сотрудничества… пойти навстречу упомянутой просьбе об оказании братскому…
И вот оно, самое главное:
— Советские воинские подразделения вместе с воинскими подразделениями названных союзных стран двадцать первого августа вступили на территорию Чехословакии.