на сразу сказала, что берется защищать Акулинича бесплатно.
Вообще, войдя в круг этих, прежде ей неизвестных людей, Лариса поняла, что тут руководствуются не корыстью либо тщеславием, а прежде всего взаимной помощью. Это были люди, как правило, небогатые, часто изгнанные из институтов, с хорошо оплачиваемых мест. Люди, сделавшие выбор, переборовшие страх минувших десятилетий. Они помогали друг другу не только морально — скидывались по десятке, по четвертной, чтобы материально поддержать семью арестованного. И еще уразумела Лариса: лишенные возможности выражать мысли тут, на родине, они — некоторые из них — публиковали статьи и интервью на Западе. Увы, это тоже было российской традицией — начиная с Герцена.
А Колчанов тоже попытался помочь. Его тесть, Лапин, хоть и пребывающий на пенсии, не утратил прежних связей в органах, в которых проработал сорок с лишним лет. Два года назад он помог вытащить из психбольницы колчановского фронтового друга Цыпина. Теперь Колчанов попросил тестя вступиться за Акулинича. И произошел у них такой разговор.
— Это тот Акулинич, который трактат написал?
— Да, — сказал Колчанов. — Вы трактат читали, Иван Карлович, сами видели, что ничего в нем нет…
— Он еврей?
— Акулинич? Нет, он по отцу белорус, по матери русский. Да и какое значение имеет…
— Имеет, — отрезал Лапин. Его выбритая большая голова отражала свет люстры. — Мы живем в многонациональном государстве, и никто не должен выпирать. Особенно евреи.
— Акулинич не еврей, — повторил Колчанов, хотя раздражение закипало в нем. — Он честный парень, никакой не враг. Просто принял решения Двадцатого съезда близко к сердцу…
— Очень жаль, что на Двадцатом съезде Никите не заткнули рот. — В глазах Лапина мелькнули злые огоньки. — Вытащил, дурак, на съезд свои обиды. А о последствиях не подумал.
— Хрущев сделал великое дело — выпустил из лагерей миллионы невинных людей.
— Он сам сажал.
— Он первый из вождей понял, что рабский труд непроизводителен. Что он растлевает страну…
— Это тебе напел твой Акулинич? Не было рабского труда! Были стройки, на которых перевоспитывались оступившиеся люди.
— С вами бесполезно спорить. — Колчанов закурил, пальцы у него дрожали. — Я просто прошу помочь честному человеку…
— Нет! — Лапин с шумом подтянул под кресло, в котором сидел, ноги в огромных ботинках. — Такие, как твой Акулинич, сеют смуту в головах. Они, дай им волю, сдадут государство мировому империализму…
Колчанов не дослушал. Мысленно матерясь, вышел из комнаты тестя.
36
Суд состоялся в середине января. У здания суда собралась небольшая толпа, тут были Юра Недошивин и еще несколько человек — новых знакомых Ларисы. Был тут и Колчанов, его-то вызвали в качестве свидетеля. И были какие-то люди явно посторонние, неинтеллигентной, что ли, наружности. Они держались отдельно, переговаривались, посмеивались.
Лариса стояла под руку с Элеонорой, внешне спокойная, но внутренне напряженная. Когда подъехала крытая машина, «воронок», Лариса порывисто устремилась к ней, но откуда-то взявшиеся милиционеры оттеснили ее и других и быстро провели троих привезенных арестантов в подъезд.
Акулинич, в легком плаще и кепке (таким он был взят в сентябре), нервно озирался, Лариса окликнула его, он увидел, лицо его просияло.
— Ларочка! — воскликнул на ходу. — Дорогая моя, хорошая… — И уже из подъезда донеслось: — Не тревожься…
В зале Лариса постаралась сесть ближе к барьеру, за которым поместили трех подсудимых под охраной милиционеров. Кроме Саши, судили рыжебородого Афанасия Корнеева и некоего, незнакомого Ларисе, Астахова, лысого человека профессорской внешности.
Лариса глаз не спускала с Саши, а тот, перегнувшись через барьер, о чем-то говорил с адвокатом Калашниковой.
«Какой ты бледный, — вела Лариса мысленный разговор с мужем. — И худой… похудевший… Господи, как же получилось, что тебя судят как преступника… тебя, такого честного, благородного… Не холодно у тебя в камере? Носишь теплые носки, которые я послала?..»
— Суд идет!
Все встали, ожидая, пока судья — полная дама средних лет, со взбитой прической и замкнутым тонкогубым лицом — в сопровождении двух заседателей, пожилых мужчин, пройдут к своим местам.
Суд начался с вопросов к подсудимым: как фамилия, где родились, где работали до ареста… Лариса слушала с неясным ощущением нереальности происходящего. Это ощущение не покидало ее и потом, когда все трое отказались признать свою вину, а прокурор, рослый человек, похожий на артиста Бориса Андреева, прокуренным голосом утверждал, что они виноваты.
— Родина дала вам все — образование, ученые степени, звания, а вы клевещете на нее…
Один из свидетелей обвинения — молоденький, с аккуратным зачесом, с девичьим румянцем — заявил, что сам слышал, как Акулинич, бывая у Корнеева, вел антисоветские разговоры — мол, власть в лице партбюрократии знает только один метод руководства — принуждение…
Его прервал зычный выкрик Афанасия Корнеева:
— Да если б я знал, что ты такая сволочь, я бы тебя с лестницы спустил!
— Корнеев, предупреждаю, — строго сказала судья. — За хулиганство в суде — дополнительная статья!
Калашникова, защищавшая Сашу и Корнеева, выпучив на прокурора бесцветные глаза, толково разбивала, пункт за пунктом, его обвинения. Доказывала, что нельзя судить за убеждения, за «словесность», тем более что трактат Акулинича и интервью Корнеева — «вполне в русле партийной линии, взятой на Двадцатом съезде».
— За убеждения, — заявил прокурор, — в Советском Союзе не преследуют. А вот за клеветнические измышления надо отвечать. По закону.
«Но ведь и Саша только и хотел, чтобы все было по закону, — смятенно думала Лариса. — Что же это — у него одни законы, а у этого противного дядьки — другие?..»
Она вслушивалась в речь Колчанова, свидетеля со стороны защиты:
— …и могу сказать, что Акулинич никогда не говорил ничего антисоветского. В трактате у него шла речь об укреплении ленинских норм, о совершенствовании социалистической демократии. Трактат надо было издать здесь, а в том, что копия попала на Запад, Акулинич, безусловно, не виноват…
«Да, да! — мысленно воскликнула Лариса, глядя на замкнутое лицо судьи и скучающие лица пожилых заседателей. — Не виноват он! Вы же видите, никакой он не преступник… он просто идеалист… непрактичный, бесхитростный…»
Суд продолжался и на следующий день, заседание было недолгим. Обвиняемым дали по пять минут для последнего слова. Астахов говорил тихо, употребляя юридические термины, и был прерван, так как превысил время. Корнеев буркнул, что отказывается от последнего слова. Акулинич вскочил и заговорил страстно, сбивчиво, взволнованно:
— Моя вина только в том, что я поверил в Двадцатый съезд… в необратимость его решений… что произвол сталинских судилищ — ушел в прошлое… Социализм с человеческим лицом — как было бы прекрасно, если бы и мы, вместо того чтобы посылать танки…
Был объявлен перерыв, суд удалился на совещание. Саша из-за барьера уставил на Ларису долгий, долгий взгляд, в его тускло-синих, нездешних глазах были и печаль, и надежда. Лариса улыбалась ему, мысленно слала слова любви. И он улыбался — понимал без слов.
Но она уже знала, знала — будет долгая разлука. Невысказанный, задушенный плач сотрясал ее. Словно сквозь страшный сон услышала она после перерыва объявляемый приговор — пять лет… в колонии строгого режима…
Накануне отправки Саше разрешили десятиминутное свидание. В пустой комнате, где были только стол и два стула, Саша и Лариса бросились друг к другу, замерли в тесном объятии. Конвоир отвернулся к зарешеченному окну и закурил.
Лариса платочком вытерла Саше заплаканные глаза. Она видела: он невероятно удручен, говорить не может.
— Сашенька, ты все получил, что я передала? Шапку, зимнее пальто, ботинки?
Он кивнул, глядя на нее глазами побитой собаки.
— Анка велела тебя поцеловать. Она любит тебя.
— А ты… — Наконец он смог заговорить. — Ларчик, у тебя на работе все в порядке?
— Да, да.
Как раз порядка-то и не было. Позавчера в «Вечерке» появилась информация «Из зала суда» — сообщалось об осуждении троих отщепенцев — Астахова, Корнеева, Акулинича. Ларису вызвал замредактора, выразил сожаление — «вы сами понимаете… из горкома сделали запрос… лучше по собственному желанию…». Но Саше она об этом не сказала.
— Ты не беспокойся за нас. Мы будем тебя ждать.
— Ларочка, прости, прости меня, — заговорил он быстро. — Ошибся, ужасно ошибся, поверил… был идиотом… прости, что испортил тебе жизнь…
— Сашенька, успокойся, милый. Переписка теперь разрешена, я узнавала… Как приедешь на место, сразу напиши. Буду посылать продуктовые посылки. Ты такой худой…
— Хотели в Болгарию, к морю… Анке нужно солнце… А я все испортил… прости, прости…
— Перестань, Саша, не трави душу.
Конвоир сказал:
— Время. Заканчивайте.
— Разрешите еще минутку! — взмолилась Лариса. — Пожалуйста!
Конвоир молча отвернулся.
— Вот, возьми. — Она сунула Саше в карман пиджака пакетик с деньгами. — Как у тебя нога? Болит?
— Совершенно не болит.
— Умоляю, будь осторожен. Избегай простуды. Слышишь? Помни, что легкие у тебя слабые.
— Я тебя люблю.
— Я тебя люблю, — отозвалась Лариса, как эхо.
И, только приехав домой, дала себе волю — выплакалась навзрыд.
37
Первое письмо, да не письмо, а торопливая записка пришла из Кирова. «…Узнал ту самую пересылку, жутко грязную, на которую когда-то привезли нас с бабушкой…» Как странно — Киров! Жизнь как будто медленно кружилась вокруг этого города между Европой и Азией.
Потом письма стали приходить из Мордовии, из Дубровлага. Саша писал, что все хорошо — в бараке тепло, питание сносное, работа нетрудная, на мебельной фабрике, «делаем скамейки, табуретки». Лариса понимала, что «все хорошо» — это чтобы она не беспокоилась. Но она и на самом деле чувствовала своим особым чутьем, что Саша приспособился к лагерному быту и, главное, что его не бросили на мороз, на лесоповал, чего она боялась больше всего.