Румянцевский сквер — страница 58 из 82

Лариса рыдала, содрогаясь от ужаса и жалости. Анка теребила мать за плечи, тихо говорила:

— Не надо, мама. Не надо. Не плачь перед ними.

Лариса прокричала сквозь слезы:

— Вы… вы убили его!

Начмед Иванов властно сказал:

— Прощание окончено.

Люди в бушлатах накрыли гроб крышкой, застучали молотками. Потом гроб на веревках опустили в яму. Лариса бросила комок желтой земли. Зэки быстро работали лопатами. Когда вырос небольшой холмик, в изголовье воткнули шест с дощечкой, в нижнем левом углу которой стоял номер 948. Лариса, увязая сапожками в мокрой земле, подошла и написала на дощечке шариковой ручкой:


Акулинич
Александр Яковлевич
1934–1970

Анка достала из сумки, из целлофанового мешочка букет красных гвоздик, купленный на вокзале в Москве, и положила на могилу.

Все было желто вокруг — только цветы красным взрывом. Пасмурное небо с бесконечно плывущими облаками источало смертную тоску.

Газик домчал Ларису с Анкой к той же ленкомнате. Майор Иванов, войдя следом за ними, протянул Ларисе бумажку. Это была справка о том, что заключенный Акулинич А. Я. умер от воспаления легких 18 марта 1970 года.

— Ждите здесь, — велел Иванов. — Водитель заправит машину и отвезет вас на станцию. Прощайте.

Он вышел. Лариса без сил опустилась на стул. Анка обняла ее.

Минут через десять раздался легкий стук в дверь. Вошел долговязый сутулый человек в белом халате и заговорил тихо и быстро:

— Я должен вам сказать. Я тоже заключенный, по образованию врач, работаю тут в больнице. Вашего мужа привезли в очень тяжелом состоянии.

— Что произошло с ним в лагере? — спросила Лариса.

— Не перебивайте. Мало времени. Он просил меня дать вам знать. Он писал какую-то статью или… ну, я не совсем понял, что-то о гармонии…

— Да-да!

— Ну вот. У них на лагпункте кум… ну, оперуполномоченный… потребовал у него сдать тетради. Ваш муж отказался. При шмоне тетради отобрали. Он объявил голодовку. Его посадили в карцер на пятнадцать суток. В карцере… это, знаете, без теплой одежды, в холоде… на штрафном пайке… да еще голодовка… Видимо, у него были слабые легкие. К нам в больницу его привезли, когда уже каверна… кровохарканье… Он умер от скоротечной чахотки.

Лариса закрыла лицо руками, содрогаясь от беззвучного плача. Печально глядя на нее, черноглазый врач-заключенный тихо сказал:

— Поверьте, искренне вам сочувствую. Но я должен был рассказать…

— Да-да, спасибо, — прошептала Лариса.

— Я пойду. Нельзя мне здесь… Всего вам хорошего.

Сильно сутулясь, словно стремясь стать незаметнее, врач вышел.

А вскоре без стука вошел старший лейтенант с большим пластиковым пакетом.

— Это вещи вашего мужа. Вот тут распишитесь в получении.

Лариса вытерла платком мокрое лицо. Заглянула в пакет, пошарила в нем.

— Должны быть его тетради. Где они?

— Никаких тетрадей нет. Были книги, но нам сообщили, что они переданы в КВЧ. В культурно-воспитательную часть.

— Бог с ними, с книгами. Но тетради вы должны мне вернуть.

— Повторяю: о тетрадях ничего не известно. Сейчас подойдет машина. Прошу на выход.

Было ясно: они ни на полшага не отступят от своего сценария. Лариса расписалась под каким-то коротким машинописным текстом. Вышли под моросящий дождь. Больше говорить было не о чем. Тот же газик покатил, выбрасывая фонтаны воды из-под колес, на станцию.

39

В Ленинграде Лариса рассказала обо всем Колчанову.

— Виктор Васильич, что мне делать? Как жить после всего этого?

— Надо продолжать жить, Лариса. — Они сидели в кухне, Анка хлопотала с чаем. — Просто продолжайте жить, — повторил Колчанов. — Можно я закурю? Я, конечно, во всем буду вам помогать.

— Спасибо, я знаю, Виктор Васильич. Но просто жить я теперь не смогу. У меня страшный камень на душе. Я чувствую, я должна сделать… предать гласности это… как убили Сашу…

— Лариса, я не советую. Милая Лариса, не надо, не надо! Вы не оберетесь неприятностей.

— Да, конечно… Вы правы… — Она повела голубыми глазами по потолку кухни, вздохнула. — А как у вас дома?

— Дела у меня неважные. С тестем не разговариваю, хотя он… В общем, неладно у нас… Спасибо, Анечка, — сказал он девочке, поставившей перед ним чашку чая. — По правде, я бы ушел из семьи, если б не дочка…

Прошла неделя, другая. Лариса ездила на службу, правила статьи, составляла макеты торфяной многотиражки — все это она делала механически, подобно роботу с заданной программой.

Но то, что жгло душу и заставляло сдерживать рвущийся вопль, оказалось сильнее инстинкта самосохранения. Через новых знакомых Лариса известила прессу, что намерена сделать заявление. Спустя несколько дней из Москвы приехал рыжебородый английский журналист, хорошо говорящий по-русски. К Ларисе его привела миловидная девица в берете, надвинутом на брови. Рассказ Ларисы о том, что произошло в Мордовии, бородач записал на диктофон.

Апрельским вечером Би-би-си передало репортаж под названием «Русского историка, диссидента Акулинича убили в мордовском лагере». Сквозь вой глушилок звучал взволнованный низковатый голос Ларисы. Репортаж был повторен в эфире несколько раз на протяжении недели.

А на следующей неделе Ларису вызвали в управление КГБ — в Большой дом на Литейном. Обмирая от страха и стараясь его преодолеть, Лариса вошла в назначенный кабинет. Его хозяин, атлетически сложенный человек в добротном костюме, без обиняков предложил Ларисе выбор. То, что она совершила, тянуло не менее чем на пять лет лагерей («клеветнические измышления, та же статья 190–1, что была у вашего мужа»). Либо она пойдет под суд, либо — эмиграция.

— У вас, по нашим сведениям, мать живет в Израиле? Так вот. Мы не будем препятствовать вашему отъезду.

Лариса по своей природе не была героиней. О нет, не для борьбы, не для мученичества была она создана. Терновый венец Ларису страшил. Ей бы вить уютное гнездышко, обихаживать мужа и дочку… рифмовать и пересмешничать… радоваться каждому Божьему дню…

Вызов от матери пришел очень скоро. Еще месяца полтора ушло на оформление и отправку багажа.

В июне, в разгар белых ночей, Лариса и Анка простились в аэропорту с несколькими провожавшими, в их числе и с Колчановым, — и улетели навсегда.

Часть пятаяОТСУТСТВИЕ УЛИК

1

Среди ночи Колчанов проснулся от боли в ногах. Поворочался, ища удобное положение, но боль не убывала, она поднималась мелкими толчками от лодыжек к икрам, к бедрам. Колчанов представил, как кровь с трудом проталкивается по артериям, суженным наростами на стенках… как их… бляшками… и ему стало не по себе. Закурить бы… Всю жизнь курение помогало в трудные минуты. А теперь как раз и нельзя курить. Нина требует решительно бросить. Да он и бросил, но — все же покуривает. Штук десять сигарет — это же немного. Совсем бросить — не хватает силы воли.

Принять трентал? Но он уже проглотил суточную дозу этих таблеток. Не очень-то, кажется, помогают. Ножная ванна — вот что он сделает.

Сунул ноги в тапки, прошлепал в ванную. Кот Герасим, спавший в кресле, проводил его понимающим взглядом, широко зевнул и предался любимому занятию — вылизыванию основания хвоста. Открыв краны, Колчанов уселся на борт ванны и погрузил ноги в теплую воду. Клонило в сон. Вдруг он как бы увидел себя со стороны: старый одинокий человек ночью сидит на стенке ванны, засучив пижамные штаны и опустив в воду уродливые ноги без пальцев, в синей венозной паутине. Увидел свое мрачное лицо. Ну да, я же Козерог, подумал Колчанов, и характер имею соответствующий. А козерожья выносливость, похоже, меня покидает. Пора подводить итог существования, старый человек с больными ногами.

Ну что ж, окинем взглядом отшумевшую жизнь. В юности навоевался до полусмерти, однако уцелел по воле случая. Отстоял Ленинград от немецкого фашизма. Это и есть, наверное, главное дело жизни. Все, что было потом, в общем-то ординарно. Учился, женился, народил дочь…

Но проглядывало сквозь серую вереницу будней яркое пятно. Валя, Валечка, ты прибегала ко мне на свидания в Румянцевский сквер, оживленная и веселая… «Ах, представь, Беллерофонт, верхом на крылатом Пегасе, поразил стрелами Химеру…» Греческий миф замирал на губах… на твоих розовых губах, когда я принимался их целовать… До сих пор у меня, старого, что-то обрывается в душе, когда вспоминаю…

Если бы тогда Милда не вытащила из запоя, то… Да нет, не спился бы напрочь. Честолюбие не позволило бы. Ах вы так со мной? Погодите, я вам всем покажу… Ну, и что ты показал, старый хрен? Где твои научные труды и заслуги, где твоя слава не слава, но хотя бы известность? Несколько десятков статей, кандидатская степень? Не густо, Виктор Васильич. Хоть бы осилил докторскую диссертацию, так нет же…

А ведь начинал ее, докторскую, увлеченно. Ну как же, Гракх Бабеф, такая фигура, судьба поразительная. Собрал массу материалов об этом деятеле Великой французской революции, провозвестнике коммунизма, тридцати семи лет от роду казненном директорией. Кое-что и опубликовал — статьи «Пикардийский Марат» и «Был ли Бабеф утопистом?». Именно этот непростой вопрос намеревался исследовать в диссертации. Да, конечно, до Маркса коммунизм не был обоснован научно и выглядел утопией. Однако Бабеф, сидя в тюрьме, разработал теорию общественного устройства, весьма близкую к марксистской.

Удивительный человек, несгибаемый защитник mes pauvres — «моих бедняков»! И ведь какой поворот во взглядах. Бабеф осуждал якобинский террор, приветствовал термидор, покончивший с «царством ужаса» — диктатурой Робеспьера. Однако вскоре (после отмены сурового закона о максимуме цен на хлеб) Бабеф ужаснулся падению нравов — распущенности, коррупции, «жадному и ненасытному меркантилизму». Он писал в своей газете «Трибун народа»: «Мы вырвались из царства ужаса, но дали слишком много воли неистребимой аристократии