Румянцевский сквер — страница 81 из 82

Коньяк на него действовал положительно: почти унялась боль в ногах.

— Ты, Валечка, хорошая, — сказал он мягко. — Искренняя.

— Спасибо, Витя. Очень приятно. Меня так редко хвалили.

— Знаешь, я так и не научился братской любви.

— Братской любви? — У Вали возникла складочка на лбу между бровей. — Что-то я не понимаю — о чем ты…

— Помнишь Румянцевский сквер? Ну вот… Когда-то в этом сквере ты сказала, что любишь меня как брата. Я и пошел… на обмороженных своих ногах пошел прочь… из твоей жизни… еще гроза была в тот день, ливень… Мне бы удовлетвориться братской любовью, я ведь и на самом деле твой троюродный брат. Но… я был молод и глуп… Ничего у меня не получилось, Валечка, с братской любовью…

Тут он поднял на нее взгляд и увидел, что она плачет. По щекам катились прозрачные слезы, Валя утирала их платочком.

— Прости, — сказала со вздохом. — Я стала слезлива на старости лет.

— Нет, это ты меня прости, что не сдержался.

— Витя, милый Витя… Не осуждай меня за то, что я тогда…

— Нисколько не осуждаю.

— Разве я виновата, что влюбилась в Мишу?

— Ты правильно поступила, выйдя за Мишу. Он был легкий, веселый… не то что я с моим мрачным характером… Не плачь, Валя. Все правильно.

— Да… все правильно… — Она попыталась улыбнуться сквозь слезы. — Ты умный, все понимаешь… — И, помолчав: — Ты сказал, что ушел из моей жизни… Я бы хотела, Витя, чтобы ты вернулся.

С этими словами Валя протянула к нему руки поверх стола, и он взял эти маленькие, как бы молящие о помощи руки в свои и, нагнув голову, поцеловал одну и другую.

Это была минута, полная нежданной радости, но и грустная в то же время. Где-то в страшной дали опять пропели трубы.

Нет, это просто прозвенел звонок. Вошли Нина, румяная с мороза, и Владислав, похожий в шерстяной шапочке, обтянувшей голову, на пилота. В квартире сразу стало шумно. Нина на кухне готовила закуски, стуча ножом и громко, через раскрытую дверь, высказываясь о текущей жизни:

— Перестраиваются, перестраиваются, а продуктов все меньше. На рынок придешь — от цен глаза лезут на лоб. Гераська, не лезь под ноги! Совсем обалдел от колбасного духа. На, ешь!.. Встретила институтскую подругу, она акушер-гинеколог, так она рассказывает, рождаются дети с фетопатией — представляете?

— А что это такое? — спросила Валя.

— Алкогольное отравление в утробе матери. Ужас! До чего же мы докатимся, а?

— Эх, яблочко, да куда котишься! — пропел Влад, нарезая на доске батон. — В ве-че-ка попадешь, не воротишься!

— Что это ты развеселился? — спросил Колчанов.

— Так день же рождения у вас.

— Влад получил кредит в банке, — объяснила Нина, — вот и веселится.

— Получить-то получил, — уточнил Влад, — а как отдавать буду — один Аллах знает. До весны, может, продержимся, а там пойдем по миру… Виктор Васильич, вам водочки можно налить?

— Папа, чтобы не забыть, — сказала Нина, ставя на стол поднос с закусками. — Я договорилась, завтра тебя примут в больницу. Будь готов к десяти часам. Мы заедем за тобой и отвезем.

— В больницу? — Колчанов наморщил лоб. — Не хочу в больницу.

— Надо, папа! Домашнее лечение тебе не поможет. Надо!

6

Лапин сидел в кресле с резной деревянной спинкой над разложенным пасьянсом и как будто дремал. Во всяком случае, так показалось Колчанову, когда он вошел в маленькую комнату.

— Вы спите, Иван Карлович?

— А, это ты. — Лапин взглянул на него сквозь очки и подмигнул левым глазом. — Который час?

— Полпервого ночи.

— Чего не спишь? Ноги болят?

— Все болит. Душа болит.

— Душа! — Лапин криво улыбнулся, блеснул золотой его клык. — Какая еще душа? Нет никакой души. Есть сознательность, и есть предрассудки, пережитки прошлого.

— Знаю, знаю. — Колчанов тоскливо повел взгляд от освещенного торшером пасьянса к темному окну, за которым спал, утонув в снегах, огромный город. — Все эти словеса знаю наизусть. Сам их талдычил не одно десятилетие.

Лапин вынул из колоды очередную карту и внимательно искал ей место в пестрых рядах пасьянса.

— Должен гордиться, — сказал он, — что преподавал марксизм. Не талдычил, а воспитывал нового человека.

— Где он, новый человек? — Колчанов зябко переступил с ноги на ногу. — Это же сказка, придуманная пропагандистами.

— Есть моральный кодекс коммунизма.

— Есть на бумаге. А на деле? Ложь и насилие госаппарата не могут воспитать высокую нравственность. Они порождают, с одной стороны, людей, готовых на все, на любую подлость и жестокость ради куска пирога, а с другой — лицемерие, хамство, бессердечие… Деформирован, можно сказать, сам национальный характер…

— Ишь как выражаешься. Национальный характер! У тебя, выходит, он тоже деформирован?

— Конечно. Но я — хоть и поздно, но все же осознал…

— Ни хрена ты не осознал! — выкрикнул Лапин и опять подмигнул. — Национальный характер выковывается не в интеллигентских соплях, а в борьбе!

— Только не надо, не надо бубнить о классовой борьбе. Обрыдло! Под громким этим названием государство, а точнее — партбюрократия, захватившая власть, вела кровавую гражданскую войну против собственного народа.

— Не из-вра-щай! — раздельно произнес Лапин. — Партия большевиков взяла власть с одобрения народа.

— Народ никто не спрашивал. Ему кинули, как приманку, несколько понятных ему лозунгов о мире и земле. А потом Сталин разгромил, перестрелял соперников в борьбе за власть и установил свою диктатуру. Плеханов предупреждал, что у нас осуществится идеал персидского шаха. Так и вышло.

— Пошел ты со своим Плехановым! Был установлен передовой общественно-политический строй…

— Средневековый абсолютизм!

— Передовой строй в интересах народа! Другое дело, что народ, вследствие пережитков прошлого, не всегда понимает свое благо. Потому и необходимо твердое партийное руководство.

— Партийное руководство обескровило огромную страну. Я историк и знаю, что в исторической жизни любой страны главное — вопрос о земле. О собственности на землю. Земля — кормилица! Если бы партийное руководство не поспешило покончить с нэпом, не пошло на насильственную коллективизацию, на безумное разорение деревни, то, может быть, страна не скатилась бы к нынешнему беспределу. К постыдной зависимости от закупок зерна на Западе…

— Ошибки были, их надо исправлять, но мы никому не позволим усомниться в чистоте намерений, в правоте великого идеала!

— Значит, очистить правильный коммунизм от неправильного развитого социализма?

— Очистить от ошибок! От хрущевщины! От горбачевщины!

— Вы ничего не можете знать о Горбачеве. Вы умерли до того, как он…

— Ревизионисты проклятые! Думаешь, я не знаю, что ты вышел из партии? Таких, как ты, ренегатов надо — вот! — Лапин потряс вынутым из колоды валетом треф. — Как с его благородием фон Шлоссбергом — рыбам на корм!

— Кишка тонка, Иван Карлович! Вы — труп!

— А вот я покажу тебе, кто труп! Сволочь…

Лапин поднялся, громоздкий, и, шаркая ботинками, грозно надвинулся на Колчанова. Нестерпимо блестел его бритый череп в свете торшера.

— Сгинь! — крикнул Колчанов, пятясь к двери. — Сгинь, нечистая сила!

7

В «семерку» — троллейбус номер семь — набилось много народу. Колчанов стоял, зажатый, как пробка в бутылочном горле. Лица пассажиров были синими от тусклого освещения, от обледенелых окон, за которыми, хоть часы показывали утро, разлеглась, как беременная черная кошка, декабрьская ночь. Перед Колчановым стояла коренастая женщина, сквозь ее дубленку и свое пальто он ощущал ее тепло. Слева ему в ухо дышал водочным перегаром мужчина средних лет, державший на лице выражение полной неудовлетворенности. Людская масса в вагоне троллейбуса колыхалась и привычно терпела стесненность тела и огорчение духа.

За окнами плыл желтым пунктиром фонарей Невский проспект. Потом «семерка» одолела мост и, выбросив искры из подвески, повернула на Университетскую набережную. Колчанов послал мысленный прощальный привет университету. Вовсе некстати вспомнил, как Меншиков получил взбучку от Петра за то, что здание Двенадцати коллегий пустил длинной кишкой в глубь Васильевского острова, а свой дворец вытянул фасадом вдоль Невы. Ни к чему в столь ранний час исторические воспоминания.

У Академии художеств Колчанов сошел. Вернее, его выпихнули, он ступил неудачно и с трудом удержал стон боли.

Мела поземка. Два сфинкса напротив портала академии слепо смотрели друг на друга. Промерзшие насквозь, они, возможно, грезили о жарких песках Египта. Хотя вряд ли. В такой мороз — не до грез.

Войдя в Румянцевский сквер, Колчанов остановился. Тут было белым-бело. Фонтаны угадывались по водометам, торчащим из снега. У задней ограды сквера приподнялась над снежным одеялом эстрада с навесом на тонких столбах — раньше не было тут никакой эстрады. Раньше все было иначе. Только обелиск, увенчанный бронзовым орлом, высился, как прежде, высокомерным свидетелем ушедших времен.

А вот еще вопрос небезынтересный: куда, в какую бездну стекает время?

Колчанов двинулся по колено в снегу к ближайшей скамейке. Вот так, вспомнилось ему, брели когда-то в лесу за Мерекюлей, пробиваясь к шоссе. Борозда тянулась за ним, как траншея. Он принялся сбрасывать снег с края скамейки и, сбросив, сел, привалясь к округлой ее спинке. Сидеть было холодно, но стоять — еще хуже, боль в ногах не отпускала.

Сквозь летящий снег Колчанов глядел на темный бок академии с единственным освещенным окном. Как амбразура, подумал он. И еще пришло в голову: я человек зимы… как будто снежный человек… доисторический, можно сказать, реликт…

Снег летел все гуще. Толстым, пышным слоем ложился на шапку, на плечи, на меховой воротник. Холодил щеки. Стряхнуть бы… но не хотелось делать лишних движений. Боль в ногах унялась. Хорошо было сидеть в белом снегу…

С закрытыми глазами он неспешно ворошил, как угли в догорающем костре, свою долгую жизнь. Как бы издали, со стороны он увидел себя, молодого, безусого, мчащегося на лыжах. Под взмахи палок хлопают по снегу лыжи… хорошо скользят, скорость приличная… Стой, куда мчишься?.. Ага, в чемпионы норовишь, юный честолюбец?.. Не получится из тебя чемпион. Время мощным потоком несет через войну — в тебя впиваются рваные стальные осколки, и вообще не жилец ты, Колчанов Виктор, укроешься снегом, как одеялом, под Мерекюлей, — а вот поди ж ты, живой…