Ветер шумно прошелся по верхам деревьев, и быстро наплывали тучи, гася весенний свет. С угла 8-й линии донеслось дребезжанье трамвая. Звуки городской жизни омывали Румянцевский сквер, как река остров. А тут, возле победного обелиска исторической жизни, томилась, взыскуя взаимности, одинокая душа.
Еще была в конце того дня гроза, да какая! Колчанов брел по набережной, зябко поводя плечами в мокром бушлате, под грохотавшим, раскалывавшимся небом, под струями холодной воды. Раскаты грома долгим эхом повторяли прозвучавшие у обелиска слова: «Как брата… Люблю как бра-а-а-та…»
Мост начинали разводить, уже работали, рычали поворотные механизмы, и он помчался по мосту, но, добежав до середины, увидел, что другая половина моста сдвинулась, поехала вправо. Кто-то кричал ему: «Стой! Берегись!» Он слышал крики, но все равно прыгнул на уходящую половину, и уцепился за перила, и повис… а снизу, с бугристого невского льда, ему махала рукой Валя в синем лыжном костюме. Она что-то кричала, а он силился и никак не мог расслышать ее слова, заглушенные рокотом поворотных механизмов, и его все дальше уносило к противоположному берегу…
Колчанов очнулся от острой боли в сгибе руки и увидел над собой незнакомое женское лицо в веснушках.
— Тихо, тихо, — сказала женщина. — Не дергайся. — Аккуратно закончила укол, улыбнулась. — Пришел в себя? Ну, молодец.
Клочком ваты вытерла ему потный лоб и ушла. Колчанов поглядел влево, там лежал на койке лысый дядька, а за ним еще один, похожий на Молотова, но без пенсне. Дальше было окно в бледно-зеленой стене, а за окном крыша дома с темнокирпичной трубой.
— Давно я лежу тут?
Лысый повернул к Колчанову голову и ответил:
— Третий дён.
Позже заявилась Лена, старшая сестра Колчанова. Вообще-то она была Ленина, но для простоты общения звалась Леной. Миловидное от природы лицо ее было несколько испорчено принципиальной строгостью выражения.
— Очухался? — сказала она. — Наконец-то!
— Да что случилось?
— А то и случилось, что двустороннее воспаление легких. Шатался по городу под грозой, вымок так, что выжимай. Вот попей компот. Мама сварила из сухофруктов.
Он пролежал в больнице дольше двух недель. Слабость была ужасная — будто из организма выкачали жизненные силы. В воскресенье его навестила Валя. Когда она вошла в палату, розовощекая, с черной челочкой, в белом халате, Колчанов на миг зажмурился, словно от вспышки молнии все той же продолжающейся грозы. Валя положила на тумбочку давно не виданные фрукты — три мандарина — и пропела:
— Напуга-ал ты нас, Витя. Ай-яй-яй! Ну, как ты?
— Трэ бьен, — сказал он сырым голосом. — Ком си, ком са.
— Если трэ бьен, — засмеялась Валя, — то не ком си, и не ком са.
Она села на стул в изножье и принялась, по своему обыкновению, оживленно рассказывать об услышанном на лекциях и вычитанном из книг.
— Когда Шлиману было десять лет, отец, бедный пастор, рассказал ему про Илиаду и показал картинку: Эней покидает горящую Трою. Мальчик спросил: «И никто не знает, где стоял этот город?» — «Никто», — сказал отец. «Я не верю, — сказал мальчик. — Когда вырасту большой, найду Трою». И нашел, раскопал! Поразительно! Поверил Гомеру и подтвердил, что миф был чистой правдой!
Колчанов слушал с улыбкой, с каким-то горьким удовольствием.
— …Женился на молодой гречанке, прекрасной, как Елена! Дочь они назвали Андромахой, а сына — Агамемнон…
— Как Миша поживает? — спросил Колчанов, когда Валя умолкла.
— Миша? — Она посмотрела как бы с легким испугом. — Да ничего… Звонил вчера, страшно занят, готовится к выпускным экзаменам… Ой, чуть не забыла! Он тебе привет передает от однополчанина. Как же его… — Она сдвинула тонкие черные бровки, вспоминая. — От Цыпкина!
— Цы-ыпин? — удивился Колчанов. — Откуда взялся? Он же погиб в Мерекюле…
— Как же погиб, если привет передает?
— Логично… Валя, ты узнай, через Мишу узнай адрес Цыпина.
Тут послышались из коридора приближающиеся шаги, очень твердые, четкие. Дверь распахнулась, в палату вошла златоволосая девушка. Все у нее было крупно — лицо, рост, фигура. Больничный халат не сходился на груди.
— Вот ты где, Колчанов! — возгласила она тоном гоголевского генерала, обнаружившего незадачливого Чертокуцкого в коляске. — Ложишься в больницу, деканат, комитет не извещаешь, только через мамашу и узнали.
Она мельком взглянула на Валю, вскочившую со стула, и протянула ей кулек с яблоками:
— Положи на тумбочку. — Села, безуспешно натягивая полы халата на круглые колени. — Ну, рассказывай. Долго будешь тут валяться? Тебе привет от членов комитета. Степанов Семен должен был со мной поехать, но у них в общежитии сегодня аврал, клопов морят. Чего молчишь, Колчанов? Давай рассказывай.
Колчанов, переведя дыхание, объяснил:
— Это Милда Лапина с нашего курса. А это Валя Белоусова… Троюродная сестра.
— Очень приятно, — сказала Валя. — Ну, я пойду, Витя. Поправляйся. До свиданья!
Сделала ручкой и упорхнула за дверь.
Милда просидела около часу, подробно рассказала о событиях на факультете. По средним векам очень трудный идет материал, невозможно запомнить формы земельной собственности во Франконии — гуфа, аллод, альменда — черт зубы сломит. Между прочим, поступило сверху указание: не допускать принижения русской истории, по-марксистски осмыслить Ивана Грозного, опричнину, объективно прогрессивные репрессии против реакционного боярства…
Колчанов слушал вполуха. Что-то мешало воспринимать новые веяния в исторической науке, прогрессивные эти репрессии…
Прошел по Неве, ломаясь и вздыбливаясь, ладожский лед. Весна набирала силу, медленно и неотвратимо светлели ночи. И в разгар белых ночей, когда с мерцающих прозрачно-синих небес тихо спускается тебе в отверстую душу нечто томительное, словно бы предощущение разгадки тайны бытия — всегда предощущение, никогда не разгадка, — в самый разгар белых ночей, в июне, в воскресный день, новоиспеченный лейтенант флота Михаил Гольдберг сочетался браком со студенткой факультета истории и теории искусств Валентиной Белоусовой.
На свадьбу был зван, среди прочих гостей, и Колчанов. Он пришел в новом костюме — в коверкотовом, цвета какао, пиджаке, перелицованном и перешитом из жакета сестры Ленины, и в своих широченных клешах, выглаженных, как положено, чтоб о складку можно было порезать палец. Вручил невесте букетик нарциссов.
Валя, в белой кофточке и белой плиссированной юбке, сияла. Приняв цветы, поцеловала Колчанова в щеку. Сиял и Миша. На нем ладно сидела тужурка с золотыми погонами, красиво отсвечивали черные волнистые волосы, черные глаза смотрели победоносно.
Лейтенанты-дзержинцы дурашливыми тенорами кричали: «Горько!» Колчанов отводил взгляд, не смотрел, как целуются новобрачные. А когда завели патефон и лейтенанты, танцоры великие, повскакали со стульев, Колчанов бочком подался к двери. В передней его настиг Миша:
— Старик, ты уходишь?
— Да. — Колчанов нашарил в кармане смятую пачку папирос. — Завтра экзамен… по средним векам…
— Очень жаль. Витя, ты… прости, что так получилось. Я ведь не хотел отбивать, но ты же понимаешь…
— Как не понять? Все ясно.
Тут и Валя выскочила из пиршественной комнаты, вопрошающе уставилась на Колчанова. Тот сказал с невеселой усмешкой:
— Оревуар. — У двери обернулся, добавил: — Когда сын родится, назовите его Агамемнон.
Выйдя из подъезда, он постоял в раздумье на Расстанной улице. Было невмоготу возвращаться к учебникам, конспектам…
11
Первенького Ксения родила в положенный срок, в июле 1944-го. Новорожденный гражданин «Ижорской республики» явился на свет хилый, дрожащий, весом не достигший и двух с половиной кило. Раскрыл было рот оповестить мир — но сумел издать еле слышный писк. Был он, дитя блокады, не жилец и прожил на белом свете чуть больше месяца. Так и остался мимолетным — и безымянным — дуновением жизни.
Боец морской пехоты Цыпин Анатолий ничего не знал о рождении сыночка. Был он в это время очень, очень далеко и имел лишь одну насущную заботу: как бы не отдать концы преждевременно. Хотелось Цыпину еще пожить, хотя шансов было ничтожно мало.
А Ксения, глупая девочка с испуганными глазами, не поверила извещению, что Цыпин погиб в десанте. Может, в ее детском, по сути, представлении просто не вязалась с гибелью цыпинская жизненная сила. Вот почему весной сорок шестого, когда Цыпин разыскал ее в Ораниенбауме, сиречь Ломоносове, — когда он, охромевший, с неполной нижней челюстью, заросший рыжей бородой, предстал пред ней в приемном покое больницы, где она работала, — Ксения не слишком удивилась. Она его ждала здорового, он явился искалеченный — только и всего. В больничном дворе была у нее дощатая каморка под лестницей, туда она, взяв за руку, и привела Цыпина с его тощим сидором за кривым плечом. Накормила нежирной больничной едой, напоила кружкой сизого малосладкого киселя, потом, накинув на Цыпина белый халат, повела в душевую. Невзирая на возражения, выскребла его жесткой мочалкой. Ей, больничной нянечке, всякое доводилось видеть, и цыпинское изуродованное ранами тело ее не ужаснуло.
Потом, после бани, в каморке под лестницей, легли они на узкую больничную койку. Ксения спросила:
— Где ж ты был так долго?
Ухмыляясь, поглаживая ее худенькую спину, Цыпин отшутился:
— Я в какой бригаде воевал? В Двести шестидесятой ОБМП. Что значит такое сокращение? Двести шестьдесят раз обойти Балтийское море пешком. Вот я, само, и обошел. Правда, один раз. А ты чего жирку-то не нагуляла? Об тебя ушибиться можно…
От ее ли худобы, а скорее, с долгого, долгого воздержания — ничего у Цыпина в тот раз не получилось. С досады засмолил он махорку, проворчал:
— Алес ист швайнерай.
— Эт чего такое? — спросила Ксения. У нее был диалектный акцент, одни слова растягивала — «ча-аво», — другие укорачивала.
— Эх ты, Чухляндия, — сказал Цыпин.
Тут Ксения и поведала ему о рождении и недолгой жизни сыночка.