Руны судьбы — страница 58 из 79

После памятной облавы местожительство пришлось сменить. Все переехали на окраину, на постоялый двор, который назывался «Под Луной». Когда они там объявились, корчмарь опешил и перепугался, но монахи были не слишком привередливы, а солдаты вели себя как самые обычные солдаты, и вскоре он успокоился. Готовить, правда, велел поварихам получше, а то мало ли что. Преследований церкви он не опасался: корчма была из бедных, маленький дрянной кабак, куда заходили оборванцы. Кутили здесь мастеровые из кожевенного цеха, проезжие крестьяне, мелкое ворьё, мостовщики с плотины возле города и дезертиры. Их не смущало даже присутствие монаха и солдат. Иногда захаживали дородные грудастые молодухи из соседней keet[59]. Из трапезного зала доносились выкрики, божба и беготня, камины в комнатах дымили, фонарь на входе не горел, посередине улицы темнел раскоп, а снег вокруг крыльца был жёлтым от мочи и рвоты. Впрочем, выбирать не приходилось: брат Себастьян не нарочно отыскал такое милое местечко, на то была особая причина. При всех её недостатках гостиница имела одно преимущество, которое в глазах (точней, в ушах) монаха перевешивало всё.

Здесь не играла музыка.

С приближением зимы бродяги, посвятившие себя служению волынке, лютне и свирели, оставляли негостеприимные дороги Фландрии, друг за дружкою тянулись в города и оседали, где теплей. Трактирщикам всё это было на руку. Немудрено поэтому, что в большинстве питейных заведений в городе играли музыканты, что для брата Себастьяна было совершенно невыносимо. Но что бы они ни исполняли, французский турдьон, мадьярский чардаш, душещипательную немецкую балладу или же простую, плохо зарифмованную похабень на потеху низменной толпе, во всём монаху слышался один привязчивый, лихой, всепобеждающий мотив: мотив волынки Лиса.

А на площади у башни «Синей Сойки», будто бы назло, весь день играли ребятишки. Они свистели, бегали, орали и гремели в самодельный rommel-pot, по ходу дела распевая въедливую песенку, специально по такому случаю придуманную:

Хэй, раз!

Хэй, два!

Посмотрите-ка туда –

Пляшут глупые монахи

Безо всякого стыда!

Хэй, два!

Хэй, раз!

Это что за перепляс?

Почему гудит волынка

В этот полуночный час?

Хэй – сел!

Хэй – встал!

Это лис там пробежал

И своим хвостом пушистым

Пятки им пощекотал!

То здесь!

То там!

Что за шум и что за гам?

То испанские солдаты

Ловят лиса по лесам!

Ать, два!

Два, ать!

Только лиса не поймать:

Если даже и догонят,

Снова будут танцевать![60]

Дети – что с них возьмёшь? Сердиться на них было глупо. Трактирщик потел, пугался (как бы чего не вышло!) и гонял их метлой. На некоторое время воцарялась тишина, но стоило монаху выбросить из головы назойливый мотив, с соседних улиц снова доносилось буханье rommel-pot и звонкое: «Хэй, раз! Хэй, два!..»

Томас выждал некоторое время. Распоряжений не последовало. Есть ему не хотелось, спать, несмотря на поздний час, тоже не хотелось, а мороз и ветер не благоприятствовали прогулкам. Слышно было, как на заднем дворе Мартин Киппер муштрует солдат. «Beim Fuß! Shultert! Beim Fuß! Schultert! – вопил он хрипло по-немецки. – Habtacht! Rechts um! Links um! Kehrt euch! Ruht! Vorvärts – marsch! Ein-zwei, ein-zwei…»[61] Второй день Киппер и солдаты заливали вином раздражение и досаду, но примерно дважды в сутки в немце взыгрывал военный дух, он выводил подчинённых на улицу и гонял их, пока не уставал кричать. Впечатления манёвров создавались полные, не хватало только флейтщика и барабана. Монах не вмешивался и не протестовал, хотя временами и морщился.

Томас поставил кувшин перед собой на стол и погрузился в воспоминания о детстве, что с ним случалось чрезвычайно редко.

Томас рос мальчишкой любопытным, но послушным. Город был его колыбелью. Как и многие люди среднего достатка, он родился прямо в доме, был крещён в церкви и воспитывался в собственной семье. Отец его был мелким лавочником, торговал сукном, не бедствовал, но и не процветал. Томас был третий сын и пятый ребёнок в семье; как и все, он сперва ползал по кухне, потом бегал со своими сверстниками в закоулках городских кварталов, играя в салки, шарики и kreekesteeren[62], пока не достиг возраста, когда его можно было приставить к делу. Звали его в то время по-другому, но об этом он сейчас предпочитал не вспоминать, равно как и о деле, к которому его, так сказать, «приставили».

Ему было восемь, когда скончалась мать. Отец, которому стало невмочь вести хозяйство одному, немедленно нашёл другую женщину, и вот с нею ужиться Томас не смог. Это была властная, широкая в кости, ещё не старая особа, которая мигом прибрала к рукам хозяйство и, как она любила выражаться, «поставила на место» мужа и детей.

Ни братьев, ни сестёр своих Томас никогда особо не любил и чувствовал, что отличается от них, не знал только, в какую сторону. Братья были оба драчуны и забияки, Томас был мальчишка тихий и заикался. Сёстры были дуры дурами, хотя и симпатичными, Томас был умён, но не красив. Он был охоч до знаний, рано пристрастился к чтению, а когда пошёл в учение, наставник-францисканец преподал ему азы схоластики, латыни и церковного пения. Томас был в каком-то смысле чище и умнее братьев и сестёр, но те были куда лучше приспособлены к той жизни, какой приходилось жить, и этого различия у них с ним было не отнять. И когда пришла пора взросления, мальчишка обнаружил, что остался в одиночестве – друзья по детским играм все нашли своё призвание, и когда он навещал их с предложением отчебучить «что-нибудь этакое», с важным видом отговаривались. Томас же будто не хотел расти и потому, наверно, оказался совершенно не готов к встрече с миром взрослых. В свои неполных десять лет он оставался мечтательным и наивным, за что получил презрительную кличку «kint»[63]. Как следствие, он стал их сторониться и всё больше времени проводить наедине с собой. Старшие братья к тому времени уже вовсю помогали в лавке, и всё шло к тому, что они унаследуют дело. Положение Томаса было шатким и незавидным. Отчаявшись вывести в люди непутёвого сына, отец определил Томаса в школу при монастыре, надеясь, что хотя бы ремесло писца или менялы обеспечит ему сколько-нибудь сносное существование.

Школа при монастыре Святого Мартина, куда был отдан Томас, не знала возрастного ценза – восьмилетние мальчишки сидели рядом с двадцатилетними лбами, почти совсем уже мужчинами, изучая тот же тривиум[64]. Здесь царили монастырские порядки. Все ученики воспитывались в строгости, под неусыпным бдением наставников, а главным стимулом познания была, разумеется, розга. Однако именно здесь заблудившийся во времени мальчишка открыл для себя волшебный мир книжных страниц. Псалтырь и Евангелие стали первыми его учебниками, «Ars minor» открыл ему дверь в латинскую грамматику, «Doctrinale» – в лабиринты церковного права, а «Romulus»[65] – в изящную словесность. Томас был по-настоящему всем этим увлечён и выказал такое прилежание, что даже видавшие виды учителя были удивлены. Ещё бы! – большинству школяров больше нравились игры, нежели науки, и возвратить их на путь истинный не могли ни наставления, ни порка, ни холодный пол; юношеский разгул и полуголодное бродяжничество было среди них обычным делом. А Томас впитывал латынь и прочие познания, как греческая губка воду. К тринадцати годам он почитывал Фому, Августина и даже Вергилия и стал принимать участие в диспутах, в которых так преуспел, что нередко побеждал тех, кто был старше и опытнее его. Он уже превзошёл три дисциплины и начал изучать квадривиум[66], но грянула беда: скончался его отец. Два брата, унаследовавших дело, отказали беспутному последышу во всяком вспомоществовании, мачеха давно о нём забыла, идти ему было некуда, и Томас оказался на пансионе у учителя, то есть нищим, голодным и оборванным слугой на побегушках. Все его мечты о дальнейшем образовании (а он, окрылённый успехами, подумывал об университете) рассыпались прахом. И тут судьба смилостивилась и предложила ему помощь в виде пастыря духовного, когда от юного таланта отреклись все пастыри земные. Доминиканцы всегда ценили способных учеников, ибо для проповедования верного учения требуются грамотные люди. Наставник школы, престарелый монах брат Грациан посоветовал отроку принять монашество. Томас подумал-подумал и согласился. Он почти ничего не терял – порядки в школе, как уже упоминалось, мало отличались от монастырских, мирские развлечения его не привлекали, а у слабого пола он никогда не пользовался популярностью (за исключением детских игр, но то была страница давняя и навсегда закрытая). Правда, его ограничивал возраст – в монастырь принимали с пятнадцати лет. Можно было потерпеть до совершеннолетия, но Томасу осточертела нищенская жизнь, он рвался к знаниям, а потому предпочёл не ждать и тайно приписал себе два года. Вот так и вышло, что то лето стало для него последним летом детства: в свои неполные четырнадцать он сделался сперва послушником, а после и монахом fratres ordinis Praedicatorum[67], навсегда оставил своё мирское имя и получил новое – Томас. Ни имущественных, ни семейных обязательств у него отныне не осталось – всё взяла на себя киновия