Русь, собака, RU — страница 13 из 45

Однако походить в начальниках пару раз из этих десяти мне тоже довелось. И прямо скажу, что одна из самых неприятных и самых сволочных начальнических обязанностей — это увольнять тех, кто мешает (по твоей версии) работе и бизнесу.

Был у меня запредельный случай, когда подчиненного, британца, я летал увольнять в Лондон, где нашел его квартирующим в прелестнейшем, обжитом еще Вирджинией Вулф районе Блумсбери, но в подвальном этаже, где каблуки прохожих мелькали в крохотном оконце под потолком и пахло сыростью, болезнью и бедностью. И подчиненный рассказывал, как сломал 3 месяца назад палец ноги, по причине чего не может вернуться на работу в Россию, и в доказательство снимал с ноги носок и тыкал в лицо смуглой ступней. А я жестко спрашивал, где же в таком случае его sick list, больничный лист, и думал о том, что его работу уже 3 месяца делают другие люди, которым приходится платить дополнительно, отчего рушится бюджет компании. И, кстати, мой годовой бонус.

Или увольнял я проработавшую с момента основания компании барышню, которую сам же заманивал к себе на повышение, с которым она категорически не справлялась, и барышня спрашивала: «Я что, 10 лет работала и была на хорошем счету, а теперь у тебя 4 месяца — и уволить?» — и я кривился от этого вопроса, как от зубной боли, поскольку почти невозможно было сказать честное «да».

И спасало то, что технологии и логике увольнения меня учил мой собственный начальник, немец Михаэль фон Ш., который требовал, чтобы я минимум дважды в подробностях объяснял подчиненному, почему им недоволен, и только на третий раз ставил ребром вопрос об уходе.

Знаете, оказывается, это ужасно тяжело — обосновывать причину своего недовольства. Приводить рациональные аргументы. Опускать эмоции. Объяснять, чего ты ждешь. И вообще быть объективным.

А потом, когда все аргументы исчерпаны, так же невыносимо тяжело думать об ответственности за доверенный тебе бизнес и говорить человеку в лицо, что ты с ним расстаешься, и обсуждать условия расставания.

Вот тогда я и уяснил, почему начальник при увольнении должен глядеть в глаза подчиненному. Потому что в этом случае он разделяет стресс увольнения вместе с ним. И вот эта боль, этот ужас, эта тяжесть страхуют от опрометчивых, случайных, эмоциональных решений куда надежнее, чем весь КЗОТ от Гостомысла до наших дней.

***

Но теперь я точно знаю, откуда проистекает новое русское увольнение.

От разлитого в обществе цинизма.

Увольнение — это внутренне циничная вещь. Увольняя, ты ценой крушения чужой карьеры строишь карьеру собственную: карьеру рачительного руководителя, которому интересы бизнеса важнее душевного спокойствия. То есть идешь по чужим головам, чем бы это ни объяснялось.

А циники, как мне когда-то объяснял один мудрый, но цинизма также не лишенный человек, бывают трех типов.

Старые циники — это те, которые идут по головам, когда другого выхода нет.

Просто циники — те, что идут по головам, когда это самый прямой путь.

А новые циники идут по головам, удивленно спрашивая: «Какие головы?» И фишка тут не в том, что они притворно не замечают чужих — и живых — голов. А в том, что они и правда считают, что слабые головы созданы для хождения по ним сильных людей. Ведь им же однажды объяснил популярно их лидер, что «слабых бьют». И соответственно дал отмашку слабых бить.

И вот эти, третьего типа, циники составляют ключевую фигуру наших дней — причем, боюсь, вне зависимости от возраста, пола, вероисповедания и даже политической ориентации. Они не встречаются с тобой, не объясняют резонов и не смотрят тебе в глаза по той простой причине, что эти действия — лишняя работа их сердца, лишняя загрузка их мозга и вообще неприятная эмоция, которой они, новые, тонко устроенные успешные гедонисты, платонианцы и неогегельянцы, хотели бы избежать. Зачем портить себе настроение? Ведь коли явление не существует в мозгу — оно ведь и вправду не существует?

Если вы читали данные недавнего, этого года, исследования ВЦИОМ, то помните, что в ответе на вопрос, как изменились россияне за последние годы, первое место занял ответ: «Стали более циничными». 54 процента.

Следует уточнить: циничными по третьему типу. Прежние русские стали новыми циничными русскими.

Это значит, что увольнений в новом стиле будет больше и к ним должен быть готов любой.

Последний непокой 

В России до хрипоты спорят о неладах с жизнью. Но со смертью у нас еще большие нелады

Зимой я катаюсь на сноуборде, летом — на роликах; оптимальное место в Москве для последнего — Поклонная гора с ее пушечно-танковым антиквариатом и ровным асфальтом, а упоминаю об этом по той причине, по какой драматург еще до первой реплики сообщает: «В столовой, слева от камина, висит охотничий карабин».

Ну вот, вы предупреждены, а теперь пьеса.

В подмосковном горнолыжном местечке Степаново, одном из немногих с кресельными подъемниками, я в феврале с этого кресла чуть не свалился, не поверив глазам. Сбоку от леса и почти на самом спуске находилась — сомнений никаких — могила: с оградой, железным памятничком и даже, кажется, полуоблетевшим венком.

Таких фальшивых, без покойника, однако упрямо борющихся за внимание могил немало произрастает вдоль российских дорог, но это была первая могила сноубордиста. И она меня чудовищно злила: и своей фальшивостью (притом что смерть была настоящей), и тем, что взывала к скорби там, куда я приехал развлекаться. Потому что память — это продолжающийся матч со смертью, шанс на бессмертие. Хотите в годовщину помянуть друга — зажгите свечи, бросьте охапкой на снег цветы. Знаете, каким он парнем был… Устройте покатушки с факелами в ночи, черт возьми; организуйте фонд, заведите страницу в интернете. Но если вы ради него собираетесь портить и вид, и склон, и мне настроение — то что, спрашивается, я должен о нем и о вас думать? 

***

Могилы вне кладбищ — неорусское явление. Их не было в СССР, их нет за границей. Впрочем, дважды я встречал там нечто подобное, но столь отдаленное, что уже противоположное по смыслу.

Первый раз в Греции на горном серпантине, где чуть не на каждом втором повороте встречалась иконка; ночью у них горели свечи. Я спросил закутанную в черное селянку, в честь чего горят. Селянка кое-как изъяснялась по-английски; я услышал, что не в честь, а за упокой — тех бедолаг, которые, в отличие от меня, не вписались в поворот.

Но там все же были иконы и свечи, а не ограды и памятники, да и ставили их на своей территории местные жители, а не вторгающиеся к ним чужие родственники и друзья.

Второй раз на Атлантике я наткнулся на могилку у прибрежной тропы. В крохотный холмик был воткнут сделанный из камышинок крест с табличкой, на которой значилось: «Здесь покоится лягушонок Леонардо, который жил у Паскаль, Андре и Юго, которые его любили».

Наши придорожные могилы поражают иностранцев. Помню, очень долго объяснял английскому журналисту, что это имитации, а хоронить можно только на кладбищах, санитарные нормы и все такое, после чего коллега выразил желание на нашем кладбище побывать. Я отвез его на Южное под Петербургом. Была поздняя осень. Душно пахло свежим трупом. Перед нами расстилался чудовищный мегаполис — со всеми своими разномастными оградками, убогими памятничками и не менее убогими двухметровыми изваяниями конкретных пацанов на бандитской части погоста, расположенной сразу у входа. Хлюпала вода. По правой границе на могилах росли камыши. Иностранцу нужно было в туалет, я остался снаружи. Он выбежал с выпученными глазами, я зашел. Этим сортиром мог пользоваться только покойник, и то если бы был не брезглив.

На обратном пути я услышал вежливо сформулированное предположение, что у нас делают фальшивые могилы возле дорог, потому что на настоящих кладбищах стыдно и противно людей хоронить.

По-моему, это была наивная концепция.

Она не объясняла, почему, сбегая из убогой коллективной тюрьмы на простор, люди воспроизводили такую же убогость, только индивидуальную. 

***

Есть люди, любящие посещать кладбища, — я нет, однако некоторые хорошо запомнил. Скажем, Хайгейтское в Лондоне (с могилой Карла Маркса), на которое как-то влетел с толпой человек в 500 роллеров: такой тогда был выбран устроителями маршрут. Представьте: бесшумно летящие среди ангелов люди, Лондон, закат. До сих пор перед глазами.

Или крохотное кладбище в Лаппеэнранте, в центре городка: несколько старых гранитных плит со стертыми именами, сосны.

Или кладбище при церкви под Портсмутом, с крестами, поросшими таким идеальным мхом, что казались реквизитом для Голливуда; оно соседствовало забор в забор с футбольным полем, по которому бегал наш Леша Смертин.

А на Тянь-Шане мне показали кладбище погибших альпинистов: куски скал, неведомо как перетащенные в расщелине к ручью (техника там точно пройти не могла).

Все эти места объединяло одно: они располагали к размышлению, элегии, даже грусти, но только не к отчаянию от того, что в дерьме жил, в дерьме и будешь погребен. Недвижимость рядом с ними не должна была терять в цене.

Это была эстетизация завершенного жизненного цикла. Красиво жил, достойно похоронен; наследники в черном и вдова благородно смотрятся у гроба. Я же говорю: Голливуд. 

***

Кладбища в СССР демонстрировали, если разобраться, отчаянную попытку приватизации земли, пусть и посмертно. Эта интенция реализовывалась посредством оград; именно разномастные ограды придают советским, а теперь и российским кладбищам убогий вид (без них они были б бедны, но терпимы). Урвать, ухватить право на четыре квадратных метра и не дать посягнуть на них соседу (а ведь нет сомнений, что посягнет — сами такие). Когда в 80-х под Ивановом открыли новое кладбище, где ограды на европейский манер были запрещены, похороны там расценивались как публичное прич