— Ради бога, не нужен он мне совершенно, — сказал испуганно Митенька при мысли, что если приедет еще этот Авенир, тогда и вовсе вовек не выедешь отсюда.
— Все равно завтра поедете к нему, — сказал Федюков, — что ночью беспокоить людей по пустякам.
— Пустяков на свете вообще нет, — сказал Валентин, — а жизнь и есть беспокойство, — но все-таки успокоился и сел в кресло. — Я очень рад, что тебя встретил, — сказал он, пристально, точно стараясь побороть нетвердость взгляда, всматриваясь в Митеньку.
— Может быть, не нужно этой жалобы, — сказал нерешительно Митенька, — главное, что я принципиально против нее, и в своей беседе с народом я дал слово не возбуждать дела.
— Какой жалобы? — спросил Валентин, наморщив лоб.
— На мужиков…
— Нет, это я тебе сделаю.
— А вот и солнце! Пойдем сюда, — сказал Валентин, широко распахнув звонкие стеклянные двери на балкон.
Федюков, уже совершенно захмелевший, поплелся за приятелями.
— Жалоба твоя чепуха и мужики чепуха, а вот это — главное! — сказал Валентин, указав широким и свободным жестом на картину, расстилавшуюся перед ними.
Лощина под усадьбой дымилась от утренних паров и вся блестела от обильной росы. Под лесом длинной полосой синел дымок от покинутого костра. Направо, вдали, среди моря белого тумана, расстилавшегося над лугами, сверкало золото крестов дальних городских колоколен. Над ближней деревней сизыми столбами поднимался дым из труб. И сосновый бор уже загорался своими желтыми стволами от первых лучей румяного солнца.
— Вот в чем истина, Федюков! — сказал Валентин. — А все остальное чепуха. Ларька, закладывай лошадей!..
XXIII
Что может быть лучше поездки на лошадях ранним, ранним летним утром!.. Везде еще утренняя тишина, свежесть и прохлада. В деревнях только что закурились печи, и дым прямыми столбами поднимается кверху в тихом свежем воздухе. Над сонной рекой клоками плывет у кустов над водой туман. Луга еще спят, и бесконечный простор их покрыт утренней дымкой синеватого тумана и испарений после теплой ночи.
Показалось солнце и брызнуло румяными лучами на деревенскую церковь и на верхушки деревьев, неподвижно стоящих в утренней прохладе и тишине.
На широком просторе ясно виден синеющий в сумрачной тени лес над рекой, рассеянные по берегу убогие деревни со столбами дыма. А там — широкой лентой, извиваясь на пригорках и лощинах с бревенчатыми мостиками, без конца уходит вдаль большая дорога.
Люблю ширину и безмерный простор русской большой дороги с ее старыми уродливыми ракитами или широкими кудрявыми березами по сторонам, с ее бесчисленными прорезанными колеями, заросшими низкой кудрявой травкой.
Люблю ее полосатые версты, и убогие мосты, и большие торговые села с их кирпичными избами, двухэтажным трактиром с коновязями около него и грязной разъезженной дорогой.
Люблю короткие остановки у водопоя под горой, где над колодцем стоит бревенчатая рубленая часовня с покривившимся крестом и иконой за решеткой. Прозрачная студеная ключевая вода вечно льется из трубы в корыто и играет по камням в ручье, от которого идут радуги по стенкам поросшего мохом корыта.
А потом опять бесконечный простор дороги с обозами, редкими пешеходами, ветряными мельницами и деревнями.
Валентин с Митенькой Воейковым выехали на восходе солнца. С ними увязался и Федюков, которому это было совсем не по дороге, но он заявил, что жаждет поговорить с Дмитрием Ильичом и открыть перед ним всю душу, так как остальные все — ничтожества, кроме Валентина, которому он уже открывал.
Кучером был молодой малый Ларька, сонный на вид, в плисовой безрукавке, вытершейся на сиденье, и в кучерской шапке с павлиньими перьями.
Он сонно ждал у крыльца, когда выйдут господа. Лошади стояли тоже сонные, как будто в раздумье, разводя ушами и позвякивая изредка подвесками и бубенцами на сбруе.
Но едва только господа вышли и сели — Валентин с Митенькой в экипаж с Ларькой, а Федюков на свою тройку буланых, — как Ларька молча выхватил засунутый в ноги кнут, взмахнув им, хлестнул коренника, потом как-то из-под низу наскоро — пристяжных, сунул кнут обратно и, перехватив вожжи, закричал с диким присвистом на бешено помчавшихся лошадей.
Пролетев ворота и чуть не перевернувши экипаж с седоками на крутом повороте, Ларька пустил лошадей по деревне, подняв локти с вожжами в уровень плеч. В заклубившейся за колесами пыли с ошалелым лаем гнались деревенские собаки, вытянувшись в струну и заложив уши. За собаками на своих буланых поспевал Федюков, придерживая загнутой ручкой палки свой пробковый шлем от ветра и испуганно выглядывая из экипажа.
— Эй вы, разлюбезные!.. — крикнул Ларька, когда седоков в последний раз подкинуло на выбоине у околицы и деревня, мелькнув последней изгородью, осталась позади.
Сверкая утренней росой на траве, белея точками рассеянных церквей, раскинулись перед глазами необозримые поля с быстро мелькающими межами и придорожными ракитами.
— Тише, ради бога! — донесся сзади испуганный голос Федюкова.
Ларька осадил лошадей на всем их бегу, весь завалившись назад, и через минуту они уже плелись сонным шагом. Коренник в раздумье разводил под дугой ушами, пристяжные низко, почти по земле несли головы.
— Разве так можно ездить! — крикнул Федюков, заложив руку за спину и поглаживая ее.
— Нет, хорошо, — сказал Валентин, у которого всегда все было хорошо.
Ларька иначе ездить не мог. Он или летел сломя голову, или плелся сонным шагом. И когда у него проходил дикий порыв, он как-то обвисал, сидя на козлах и распустив вожжи. Лошади, очевидно, имея одинаковый характер с кучером, тоже плелись тогда, лениво волоча ноги и поднимая ими с дороги пыль, которая на тихой езде не оставалась позади, а шла целым облаком рядом с экипажем. Ехать ровной средней рысью, все время смотреть за лошадьми он был совершенно не способен. И всегда пропускал все повороты и заезжал куда не надо, потому что на бешеной езде не успевал рассмотреть поворота, а на тихой все думал, что поворот еще не скоро.
— Люблю дорогу, — сказал Валентин, сидя в шляпе, в белом пыльнике и оглядываясь по сторонам, — вольно, широко и — никаких границ.
Когда ехали лесом, то яркие тени ложились поперек дороги и мелькали по дуге и лошадям, бубенчики глубже звенели, чем в поле. По сторонам дороги стояли старые развесистые березы, часто с ободранной осями и заплывшей корой. Солнце, золотясь в паутине, едва пробивалось сквозь ветки тяжело зеленевших елок и освещало ярким пятном то уголок обросшего мохом пня, то лужайку с сочной зеленой травой.
— Хорошо! — сказал опять Валентин. — Досадно только, что дорога хорошая, в лесу надо по плохой ездить. Лесная дорога непременно должна быть в колдобинах, перегорожена буреломом, чтобы над головой висели еловые ветки с мохом и чтобы были большие пни, похожие на медведей. Если бы у меня был лес, я нарочно бы в нем расставил такие пни.
— А вот в чухонском лесу, где завод этот ихний стоит, — сказал Ларька, вслушавшись в разговор и повернувшись к господам, — там везде щебнем усыпано и тумбы эти…
— Что ж хорошего-то? — сказал Валентин.
Край леса просветлел, деревья расступились и вдруг открыли зелень полей и широкую синевато-туманную даль лугов с высоким белевшим в утренней синеве известковым берегом реки, где виднелось село с церковью.
— Ну-ка, Ларька… — сказал Валентин.
— Эй вы, разлюбезные! — крикнул Ларька.
И рванулись вдруг назад поля и придорожные кусты. Ветер засвистал в ушах, и тройка как бешеная понеслась к видным впереди зеленеющим лугам и далекому туманному берегу.
XXIV
В стороне от села на высоком обрывистом берегу, подмытом разливами, стоял небольшой домик с плоской красной крышей, с палисадником. И весь потонул в зелени садика.
На изгороди около дома, на балясинке и даже на крыльце были развешены рыболовные сети. Другие были расстелены на траве выгона для заделывания дыр, прорванных на последней ловле. На плоской крыше крыльца валялись брошенные туда удочки. В углу, около крыльца, стояла наметка на длинном выструганном шесте, для весенней ловли щук во время разлива.
— Вот видишь, как живет Авенир, — сказал Валентин, когда они, проехав по грязной дороге между канавой и плетневыми задворками, выехали на чистое место перед церковью.
На дворе не было никого, только из-под сарая слышался стук двух топоров, что-то тесавших и ударявших то редко вместе, то дробно вперемежку.
Вдруг из окна домика, обращенного в сторону огорода, послышался тревожный и поспешный мужской голос, каким обыкновенно один охотник призывает другого, чтобы не упустить уходящего зверя:
— Антон, Данила, свиньи на капусте!
Из сарая на зов выскочили два здоровенных молодца в рубашках: один без пояса, а другой со снятым поясом в руке, который он держал как нагайку. Не обращая внимания на гостей, стоявших посредине двора, они бросились в огород, захватив по дороге поднятые у завалинки кирпичи. Из домика в ту же минуту выбежал необыкновенно проворный человек с книгой в руках, в суконной блузе, подпоясанной узким ремешком, без шляпы и с длинными, как у писателя, волосами; он схватил кол и тоже бросился в огородную калитку, но потом сейчас же выбежал обратно и притаился около нее с поднятым колом в руках.
Гости с недоумением посмотрели на огород. Там по грядкам с капустой метались две свиньи, хлопая своими длинными ушами и взвизгивая от бросаемых в них комьев земли и палок. За ними носились две собаки, ловившие их за хвосты, за собаками — только что пробежавшие через двор двое молодцов.
А стоявший у калитки человек с поднятым над головой колом в руках кричал изо всех сил:
— На меня гоните, на меня!
— Шесть часов утра, а здесь жизнь уже кипит, — сказал Валентин, стоя посредине двора в своем пыльнике с тесемочками у ворота и глядя на травлю, как глядит какой-нибудь любитель охоты в камышах Индии на травлю кабанов.
Свиньи, посовавшись около изгороди, наткнулись слепыми рылами на калитку и, столкнувшись боками, проскользнули в нее. В этот момент кол с быстротой молнии опустился на их толстые спины, и они, взвизгнув, вылетели из огорода.