А потом заговорились и не заметили, как подошел вечер. Тут только Валентин вспомнил, что Ларька с горшками остался ждать посредине улицы, и стал прощаться с хозяевами, говоря, что завтра надо вставать рано и делать дело.
— У него очень срочное, — прибавил Валентин, указав на Митеньку.
— Ну, в таком случае удерживать не стану, — сказал старик, просивший было еще посидеть. — Дело прежде всего. И сам так всю жизнь поступал, и сыновей так учил. Давай бог удачи. Ежели дело будет подходящее, может, и нас поимеете в виду.
Валентин сказал, что он сделает это непременно.
— Не выгорело дело, приезжайте лучше на дачу, — шепнул Владимир гостям, когда они спускались вниз по деревянной лестнице, — на природе уж видно…
А когда Валентин с Митенькой и Федюковым сошли вниз, то увидели, что на дворе не утро, а уже почти ночь, и что Ларьки с лошадьми нет. Очевидно, он, простояв часов шесть, решил, что господа засели прочно, и поехал ночевать в трактир.
— Ах, свинья какой, — сказал Валентин, — что же он не мог подождать? Как бы еще горшки не побил! Ну, что же, надо ехать на извозчике.
Кликнули с угла дремавшего на козлах извозчика и, когда подъехала его задребезжавшая по ночной мостовой сломанным крылом таратайка, уселись и велели везти себя в гостиницу.
Дорогой все молчали. Только Валентин, у которого на воздухе появилась потребность говорить, завел разговор с извозчиком, убеждал его все бросить и звал с собой на Урал. Потом уже у ворот гостиницы сказал озабоченно:
— Хоть бы в лавке у Владимира оставил.
— Что оставить? — спросил Федюков.
— Да горшки, конечно, — что же больше? — отвечал Валентин.
XXXVI
Митенька Воейков все надеялся на то, что Валентин как-нибудь забудет про эту несчастную жалобу и они благополучно вернутся домой. Тем более что Валентину не хотелось пропустить торжественного дня первого организационного заседания нового Общества.
Но Валентин, забывая свои дела, удивительно хорошо помнил о чужих. И теперь, взявши на себя заботу о жалобе, ни за что не хотел выпустить ее из рук, хотя Митенька, ради которого он старался, умолял его бросить всю эту историю.
— Если бы мне не нужно было так скоро уезжать, — сказал Валентин, проснувшись утром в номере губернской гостиницы, — я бы сам провел это дело. Но теперь тебе придется взять поверенного. Впрочем, не надо брать поверенного. Ты пойди к первому попавшемуся, к какому-нибудь плохонькому, он за два рубля напишет тебе твою жалобу, а я тем временем схожу в суд и подготовлю там почву.
Они выпили кофе, заперли номер и, повесив ключ внизу лестницы около зеркала на доску, где записываются мелом фамилии приезжающих, вышли на улицу мимо почтительного швейцара с широким золотым галуном на фуражке.
— Ну, так в суде мы встретимся, — сказал Валентин, — иди к присяжному поверенному.
И Митеньке пришлось идти и разыскивать ни на что не нужного ему присяжного поверенного.
— Это просто возмутительно, — сказал себе Митенька, оставшись один посредине тротуара и не зная, куда ему идти и где разыскивать поверенного.
Дмитрий Ильич никогда нигде не служил, потому что всякая служба противоречила бы тому кодексу, по которому он жил, в особенности служба у правительства, которому каждый порядочный человек должен вставлять палки в колеса, а не помогать ему в деле порабощения людей. И поэтому, а главное потому, что он был обеспечен при современном государственном строе, ему не приходилось иметь дела ни с какими казенными учреждениями и лицами.
У него было даже определенное презрение ко всем этим учреждениям и лицам, которые там служат, то есть помогают правительству в том, что с точки зрения высшего сознания является просто преступлением.
Он, впрочем, не мог дать себе отчета, всех ли он служащих должен был презирать или не всех. Он ясно, например, чувствовал, что охранников, жандармов и полицейских он обязан презирать так же, как и военных, охраняющих и укрепляющих «национальное могущество», как принято выражаться.
Нужно ли презирать прокуроров и судебных приставов, Митенька знал уже менее ясно. Пожалуй, следовало и их презирать, так как они обвиняют и насильно отнимают свободу и имущество.
Но презирать ли судей и другие подобные им должности и профессии, он уже совершенно не мог определить.
Для себя лично он не мог бы считать приемлемой ни одной службы потому, что они служат не вечности, а действительности настоящего момента, и были ниже его сознания. Партийная работа в ряду крайних хотя и соответствовала его взглядам по ее целям, но на ней лежала печать узости, кружковщины, и он не мог согласиться со средствами к достижению целей.
Что касается свободных профессий, искусства, — быть художником, писателем или журналистом (категория людей особенно почтенная, благодаря своей постоянной оппозиции правительству) — для этого у него не было таланта.
Оставались ремесла, которые, конечно, стояли вне вопроса о политической порядочности или непорядочности, так как не были ни либеральны, ни консервативны. Но здесь Дмитрию Ильичу мешало определенное чувство неловкости и стыда при одной мысли о том, чтобы люди из общества увидели его в фартуке с кистью, красящим крышу своего дома, не говоря уже о чужом.
Благодаря всему этому он не знал никакой службы, никакого ремесла, никакой области искусства, никакой специальности, так как быть специалистом значило бы раз навсегда расписаться в собственной узости. Таким образом, у него не было никакой общей с другими людьми работы, никакого делового соприкосновения с жизнью.
Поэтому Митенька испытывал отвратительное чувство, когда Валентин бросил его на улице, заставив его одного идти к присяжному поверенному, а потом в суд. Сам написать жалобу он не мог, потому что нужно было знать заголовки, титулы и форму.
— Вот за эту форму-то я их больше всего и ненавижу, — сказал Митенька, разглядывая вывески и поминутно натыкаясь на прохожих и торопливо, испуганно извиняясь.
Наконец он набрел на прибитую к парадной двери желтенького домика с белыми рамами и резьбой медную дощечку, на которой было написано, что здесь живет присяжный поверенный. Он позвонил и с волнением, похожим на то, которое люди испытывают, идя на экзамен, стал ждать. Дверь открыла горничная в фартучке, с подвязанной щекой. Дмитрий Ильич вошел и, оставив в передней палку, прошел в чистенькую приемную с крашеными полами, коврами, новенькой мебелью в чехлах, которая указывала на то, что все это недавно заведено и своей новизной доставляет удовольствие хозяину, как первый приятный результат его начинающейся деятельности.
Митенька, сидя один, разглядывал разные безделушки и продолжал испытывать то же неприятное сосущее чувство волнения, как ни заставлял себя настроиться на презрительный лад человека, который смотрит сверху вниз на всю эту деловую комедию.
Через несколько времени дверь соседней комнаты распахнулась, и на пороге, что-то говоря, как бы желая еще лучше растолковать, показался толстый седой купец в длиннополом сюртуке. За ним стоял, держась за ручку распахнутой двери, черноватый, с открытым лбом и короткими курчавыми волосами, молодой господин во фраке, с значком на отвороте.
Он с любезной, но уверенной улыбкой заранее кивал головой на то, что ему говорил купец, давая понять, что раз ему доверились и он взялся за дело, то можно быть спокойным за то, что он предусмотрит все мелочи.
Купец ушел.
Адвокат, взглянув на Митеньку Воейкова и не выпуская ручки двери, слегка поклонился, как бы говоря, что он к его услугам.
Митенька торопливо встал и с забившимся сердцем, точно он боялся адвоката, с которым он за закрытыми дверями кабинета должен будет говорить, вошел в кабинет.
— Интересное миллионное дело, — сказал адвокат, обращаясь к Митеньке, как к знакомому, кивнув головой в сторону передней, куда ушел купец. — Будьте добры одну минуточку посидеть, я сейчас, — сказал адвокат, усаживая Митеньку в большое низкое кресло перед столом и делая руками с отставленными пальчиками такое движение, как бы желая дотронуться до плеч клиента и попрочнее посадить его. Но не дотронулся и торопливо вышел по ковру в соседнюю комнату. Митенька, пришедший сюда только затем, чтобы ему написали прошение, то есть за делом рублевым, почти копеечным, почувствовал неловкость и почти страх, когда услышал, что здесь не прошения пишутся, а делаются миллионные дела. И нужно было бы, пока адвокат не уходил из комнаты, сказать ему, что им, очевидно, разговаривать не о чем, и извиниться. Но тот очень быстро исчез, и Митенька его упустил. Он остался ждать, решив сказать это сейчас же, как только тот вернется.
Митенька испытывал такое чувство, какое испытывает человек, который по ошибке входит в дорогой магазин, чтобы купить на две копейки ниток, и вдруг видит перед собой кинувшиеся к нему предупредительно и почтительно склонившиеся фигуры продавцов, ожидающих богатого заказа.
— Ну-с, в чем ваше дело? — сказал адвокат, с улыбкой появляясь в дверях и, засмеявшись, прибавил: — Нет, все-таки купцы — это особая нация: дела на тысячи, но он будет торговаться из-за копеек.
Митенька хотел было сказать, что попал сюда по недоразумению, так как ему нужно не дело вести, а всего только написать прошение, но адвокат так по-приятельски, как со своим хорошим знакомым, заговорил с ним, что у Митеньки не хватило духа сказать. И вместо этого он начал излагать суть дела, несколько волнуясь и таким жалующимся на насилие тоном, как будто от адвоката зависело сейчас же расправиться с мужиками.
— Они даже раскидали часть моей изгороди и построили на моей земле подвижной амбарчик.
— Как подвижной?… — спросил адвокат, взяв с письменного прибора карандаш и удивленно подняв брови.
— Так, на каточках; его можно взять и передвинуть.
Адвокат улыбнулся и покачал головой. Митенька тоже улыбнулся. Потом все с тем же волнением продолжал объяснять и рассказал, когда и кем это сделано. При этом он с досадой и расстройством чувствовал, что от непривычного долгого ожидания в приемной, а потом — в кабинете, и от этого разговора, который ему впервые пришлось вести, у него покраснели щеки и начали гореть уши. Кроме того, он испытывал неприятное чувство оттого, что кресло было низко и его лицо приходилось почти вровень со столом, так что он чувствовал себя морально и даже физически маленьким в сравнении с адвокатом, сидевшим выше его и с совершенно спокойным выражением лица.