Русь. Том II — страница 69 из 114

— Пойди-ка, поговори, проворная какая нашлась! Немало этих говорунов уж отправили.

— Небось, кабы все заговорили, так не очень отправили бы.

— Ну вот и заставь их в с е х заговорить, а то на печке дома лежать да язык чесать — это мы мастера…

— Это я-то на печке лежу?! — вскрикивала жена, упёрши засученные по локоть худые руки в бока подоткнутой юбки. — Покорно вас благодарю!.. Нечего сказать, отблагодарили!

И она, разведя руками, кланялась мужу в пояс.

— Э, ну тебя к чёрту, отвяжись! — говорил муж и, хлопнув дверью, уходил, чтобы вернуться пьяным, с ядовитым запахом перегара от денатурата или политуры, и после новой перебранки уже самому начать проклинать жизнь.

Недовольство прежде всего начинало проявляться дома и выражалось в схватке мужа с женой, а потом выходило на улицу в очередь у булочных или за картошкой, и равнодушные прежде к чужой роскоши жёны рабочих стали с ненавистью и затаённой злобой смотреть на барские шляпки и автомобили.

— Катаются с жиру, чтоб вам всем провалиться, окаянным, — говорила какая-нибудь худая, грязная женщина в платке, стоя в очереди за картошкой, которая три дня назад ни с того, ни с сего исчезла и появилась только сегодня. Она провожала злобным взглядом каждую проехавшую машину и замолкала только тогда, когда к очереди подходил городовой в своей чёрной шинели, с шашкой и полицейским значком на круглой шапке.

А рабочие, даже из тех, что не думали о политике, приходили на другой день после столкновения с женой на завод и отвечали угрюмым молчанием на все замечания старших мастеров.

На заводе, где работал Алексей Степанович, курилка в эти дни постоянно бывала полна, и в ней слышались раздражённые разговоры.

Иногда входил старший мастер и, подозрительно обведя взглядом курильщиков, говорил:

— Что это разговорились очень? Какие такие разговоры завелись, позвольте узнать?

И вместо прежних шутливых ответов его встречало недоброе молчание.

А когда он уходил, в курилке говорили:

— Старается…

— Отчего ему не стараться, жалованье хорошее получает.

— Небось, бога благодарит за эту войну. Ему, чем больше она будет тянуться, тем лучше.

— Подожди, не весь век им блаженствовать, — замечал кто-нибудь, — когда-нибудь это кончится.

— Запугали очень, а то бы давно…

— Всех не запугаешь. И то народ уж смелей оглядываться стал. Прежде, бывало, как придёт какой с л и с т к а м и на завод, так от него, как от чумы, сторонятся, а теперь интересоваться стали.

— Нужда научит. Не век же прятать голову под крыло.

— Да уж когда-нибудь расплата придёт.

— Только не надо надеяться, что она сама придёт, — сказал как-то Алексей Степанович, как будто с равнодушным видом куривший в углу папироску.

— Раньше времени ничего не сделаешь, — угрюмо заметил ему его сосед по станку, старый рабочий с заросшим небритым подбородком и в очках на тесёмке вокруг головы.

— А почему ты это в р е м я узнаешь?

— А потому — раньше все молчали, а иные с манифестациями ходили, а теперь заговорили, значит, головы уже работают…

— Можно заставить их ещё лучше работать, — сказал Алексей Степанович.

Небритый на это ничего не возразил, заплевал папироску и, обтерев о фартук руки, пошёл из курилки.

— На самом деле, — сказал другой, высокий горбоносый человек, — буржуазия наживается на нашем поту, генералы нас продают почём зря, а мы все будем молчать?

— Кто это вас продаёт? — спросил недоброжелательно рабочий в начищенных сапогах и двубортном пиджаке. — Чего болтать зря!

— Как это кто, когда даже в газетах пишут! Мясоедова тебе мало? Зря, что ли, его повесили! Все они, сукины дети, палачи и предатели.

— Нас это не касается, — сказал насмешливо молодой парень в синей косоворотке, — мы только, может, раскачаемся, когда картошка совсем пропадёт.

— Ну, вы что же тут долго будете разговоры разговаривать? — спросил, заглянув в курилку, старший мастер Иван Семёныч.

Все, замолчав и побросав окурки, пошли в цех.

XCIII

Алексей Степанович после ареста Макса и обнаруженной за ним самим слежки переменил комнату, расставшись со своей просвирней, и работал по связи районов с Петербургским комитетом. В это же время Макс неожиданно был освобождён из тюрьмы.

При первой же встрече с ним кружковцы радостно пожимали ему руки и спрашивали каким образом он отделался? Макс смущённо отвечал, что матери удалось упросить кого нужно.

— Только теперь тебе нужно быть осторожнее, а то если вляпаешься второй раз, маменька уже не спасёт.

— Плевать! — сказал Макс, преувеличенно беззаботно махнув рукой.

Он, как всегда, был в прекрасно сшитой тужурке, в воротничке с манишкой и манжетами.

Но все обратили внимание на то, что он хоть и храбрился, а арест, видимо, на него подействовал. Он стал не так беззаботно шутлив, часто задумывался, пока кто-нибудь, подойдя, не хлопал его по плечу. Тогда он испуганно вздрагивал и как-то насильственно улыбался.

И часто он останавливал на Шнейдере странный взгляд.

— Все-таки скис малый, хоть и храбрится, а отпечаток того, что он побывал «в гостях», на нём остался, — говорили кружковцы по его уходе. — Ну, ничего, обойдётся.

Было особенно горячее время: печатали на гектографе листовки, рассылали литературу, читали доклады в других подпольных кружках. Завязали прочные связи с Лиговскими вечерними курсами.

Особенно поражала всех энергия Шнейдера и его неутомимость. Он никогда не оставался без дела: или писал листовку, или инструктировал кого-нибудь, или готовился к докладу.

Его сухое, серое малокровное лицо без всяких красок всегда сохраняло выражение человека, который всё держит в уме, учитывает каждое обстоятельство. Неудачи совершенно не действовали на него охлаждающе. Если что-нибудь не удавалось, он без всякого раздражения, без уныния и досады начинал работу снова.

Один раз (собрание кружка было у Макса) Алексея Степановича поразила одна ничтожная чёрточка: Шнейдер попросил Чернова позвонить по телефону, чтобы навести деловую справку. Тот три раза звонил, и всё было занято. Тогда он, выругавшись, бросил трубку.

— Ну, чёрт их возьми, совершенно невозможно дозвониться.

Шнейдер молча взял трубку, сел около неё со своей тетрадкой, в которую он что-то записывал, и начал звонить. Он вызвал номер, потом справочный стол, потом опять номер. Добился номера он только через пятнадцать минут (Алексей Степанович нарочно смотрел на часы). И когда ему ответили, он спокойно стал говорить, даже не упомянув о том, чего ему стоило дозвониться.

И Чернову ничего не сказал. Тот чувствовал себя неловко, как человек, не сумевший исполнить пустячного поручения, и, надувшись неизвестно на что и на кого, сел к окну с книгой.

— Что же, тебя, видно, и арест не испугал? — сказал Шнейдер, обращаясь к Максу.

— А что?

— Да собрание-то у себя устраиваешь.

— Тут меньше всего искать будут, — ответил тот, беззаботно отмахнувшись.

Шнейдер медленно сложил свою тетрадку и отошёл.

XCIV

Один раз, когда на Лиговке было назначено собрание, Алексей Степанович настоял на том, чтобы Маша шла с ним, а не одна. Маша в последнее время, по его мнению, стала рассеянной и неосторожной.

— Уж вам-то меньше всего можно упрекать меня в неосторожности, — сказала Маша, надевая шляпу и весеннее пальто.

— С в а м и и я буду осторожен больше, чем даже следует, — сказал Алексей Степанович.

Маша Черняк до сих пор не могла оправиться после смерти мужа, известие о которой она получила через Савушку. Она часто подолгу сидела, уставившись глазами в одну точку, не будучи в состоянии привыкнуть к странности человеческой смерти, которая вдруг представилась ей, как что-то новое, о чем раньше она никогда не думала.

Ей казалось, что все люди тупо близоруки, заняты пустяками и из-за этих пустяков не видят того, что ждёт их…

Она думала о том, что все кружковцы, в особенности Шнейдер — чужие для неё люди, им нет никакого дела до её души. Теперь она поняла, что совсем иначе относился к ней Черняк, а она не почувствовала и не оценила этого.

Это подозрение в безразличии к ней товарищей было несправедливо. Справедливо было только то, что с ней действительно никогда не говорили о её горе. Её оставили в покое, как оставляют больного человека, не поручая ему никакого серьёзного дела.

Все делали вид, что ничего не произошло и в ней перемены никакой не замечают. Она же принимала это за чёрствое равнодушие к её судьбе. Сара по-прежнему была весела, оживлённа и, со своими кудрявыми волосами и белыми, как сахар, зубами, вызывала к себе неприятное чувство у Маши. Ей казалось, что Сара намеренно подчёркивает, что все л и ч н ы е чувства, с точки зрения революционера, — пустяки, и не стоит им уделять никакого внимания.

Но был один человек, со стороны которого Маша всё время видела чуткое, осторожное к себе отношение и желание всеми силами помочь ей. Это был Алексей Степанович.

Он каждую минуту старался быть ей полезным и делал это незаметно и осторожно, точно боялся, что она увидит его излишнее внимание и запретит ему проявлять его.

Маша старалась делать вид, что ничего не замечает, потому что в противном случае нужно было бы как-то отвечать на это внимание. Но отвечать она не могла: у неё было по отношению к Алексею Степановичу какое-то необъяснимое чувство физического отталкивания. Кроме того, она каждый день с особенной остротой замечала неприятные для неё черты в его манерах. То он утирал усы сложенной в горсть рукой, то садился как-то на кончик стула, и когда пил чай, то держал стакан тремя пальцами, поджимая указательный и средний. Носовой платок у него был постоянно несвежий. Пользуясь им, он, точно пряча, держал его комочком, развертывая, сколько нужно. И лоб утирал тем же комочком.

Всё это ставило точно какую-то стену между ним и ею. Она не знала, что делать. Часто, как бы из раскаяния, старалась быть к нему как можно внимательнее, но тут же замечала, что этим даёт ему нежелательный повод на что-то надеяться, тогда как на самом деле у неё к нему не было решительно ничего, кроме какой-то тягостной неловкости.