Русь. Том II — страница 76 из 114

м составлять для провинциальных газет целый номер газеты, с руководящей передовицей, фельетонами, хроникой, и рассылать этот материал в провинцию. Там, конечно, лестно иметь свежий первосортный материал со столичными именами. Понимаете, какую силу влияния на общественное мнение мы можем иметь?…

— Это даже больше, чем я ожидал от вас, — сказал Митенька.

— Правда, неплохо? — воскликнул Лазарев, вскочив и хлопнув Митеньку по плечу. — Кроме того. — продолжал он с воодушевлением, — в связи с вероятной потерей всей Польши мы будем иметь огромное количество беженцев оттуда. Вы понимаете, чем этот товар пахнет? Это пахнет тем, что мы сможем колоссально раздвинуть рамки организации. Эти беженцы для нас — клад! — И он опять хлопнул по плечу Митеньку.

— Вот будет работа! — воскликнул Митенька.

— Тут всё ходит один штатский генерал, который просит службу. Он — банкир из евреев. Действительный статский советник. Ему никакого жалованья не нужно, ему нужно только иметь право надеть генеральскую военную форму.

— Так у вас в приёмной уже генералы дожидаются?

— Да, да. Но положительно не знаю, что для него выдумать. А как вас там принимали? — спросил Лазарев.

— Замечательно. Ко мне прикомандировали одного станового, который был чем-то вроде адъютанта у меня. Всюду возили, всё показывали.

— Ну, я думаю! Ведь я серьёзную бумажку им послал, — сказал Лазарев, который в хорошем приёме Митеньки видел знак уважения к себе. — Вот что! — сказал он вдруг. — Генералу тоже дело найдётся… Вы говорите, что этот становой был при вас чем-то вроде адъютанта? Так возьмём с собой генерала на фронт, когда поедем с в а м и туда. Это идея. Завтра же зачисляю его на службу. Но он смешной. Важности в нём хоть отбавляй. Жаль только, что маленького роста, толстый и лысый, так что он уже фиксатуаром себе подрисовывает волосы.

— А что я теперь буду делать? — спросил Митенька.

— Ничего, — сказал Лазарев спокойно.

Митеньку бросило в жар.

— Как ничего?… — спросил он, проглотив слюну.

— Да так. Делают пусть т е, — сказал Лазарев, кивнул на дверь канцелярии, где сидели чиновники и журналисты, — а вы будете находиться при мне, и м ы с в а м и будем только давать ход и направление делу.

У Митеньки отлегло от сердца. Чтобы не показать охватившего его испуга и волнения, он нарочно озабоченно-спокойным тоном спросил:

— А как вы думаете, с о б ы т и я не помешают нам?

— События только помогут, — сказал Лазарев и, оглянувшись на дверь, прибавил: — Чем дальше зайдут немцы, тем больше работы будет у нас. — Потом вдруг его глаза остановились на погонах Митеньки. — А это что за странные погоны у вас?

Митенька уже давно привык к своим подпрапорщицким, или, вернее, унтер-офицерским погонам, даже забыл о них.

Он, покраснев, сказал:

— А это ф р о н т о в ы е погоны. Там в с е носят такие, то есть те, кто не имеет чина. Я забыл переменить…

— Да, уж вы лучше перемените, — заметил Лазарев, ещё раз посмотрев на погоны Митеньки, как на что-то не совсем благовидное.

Они распрощались, и Митенька, зайдя в первый попавшийся магазин, велел дать себе к а п и т а н с к и е погоны, решив, что по своему теперешнему положению — ближайшего друга Лазарева — он имеет на них право.

IV

События, о которых Митенька спрашивал Лазарева, развивались с нарастающей силой.

8 июля было объявлено по всей России молебствие «об испрошении у господа победы российскому воинству».

Уже одно это обстоятельство показывало, насколько серьёзно становится положение.

По улицам, в особенности по Невскому, сновала взвинченная и возбуждённая толпа. Из Казанского собора показалось церковное шествие.

На лицах всех, не участвовавших в процессии, а наблюдавших за ней с широких тротуаров Невского, чувствовалась приподнятость, но совсем не такая, какая была в начале войны, когда публика горела патриотизмом.

Теперь на лицах мелькали насмешливые или злорадные улыбки, сопровождаемые ядовитыми замечаниями.

Человек в шляпе, остановившись вместе с другими и наблюдая движение процессии, сказал, ни к кому не обращаясь:

— Этим-то оружием мы можем воевать. Жаль, что раньше не догадались.

— У Верховного, говорят, двести штук икон висят.

— Вот вместо снарядов и отправили бы их на немцев.

— Что ж союзники-то смотрят? Мы для них сотни тысяч на убой посылаем, а они всё только на полкилометра продвигаются вперёд да на два назад.

— А Дарданеллы-то обстреливают. — заметил насмешливый голос.

— Да, они там обстреливают, а тут чёрт знает что… Видели, что на Варшавском вокзале делается?

— А что?

— Посмотрите — увидите.

Действительно, на Варшавском вокзале творилось что-то необычайное. Только что пришёл почтовый поезд. Платформа была полна народа. Но это не были обычные пассажиры, весело оглядывающиеся по выходе из вагона, разыскивающие глазами родных и знакомых, вышедших их встречать.

И сама платформа была не обычной, какой она бывает в момент прихода поезда: вся она была завалена целыми горами сундуков, мешков, мебели и всякой рухляди, вроде кухонной посуды и всяких домашних вещей, около которых, чего-то дожидаясь, сидели женщины с измученными лицами, в измятых костюмах, в которых, очевидно, спали, не раздеваясь, несколько ночей подряд.

Одна из них, покрытая простым чёрным платком, держала на руках заснувшего ребёнка и глазами, полными отчаяния, оглядывалась по сторонам, видимо, не зная, куда ей деваться.

Странно поражая слух, слышалась нерусская речь с шипящими звуками.

— О, господи! — вздохнул кто-то, — все из Польши. Теперь пойдут…

— Скоро до нас, пожалуй, очередь дойдёт, — сказал спокойный господин в шляпе и жёлтых перчатках. — Уже поднят вопрос об эвакуации Риги.

— Что вы говорите!

— А что же вы думаете? Видите, как развиваются события.

— Не дойдут, в болотах завязнут, — обнадёжил торговец в поддёвке и картузе. — Француз в своё время напоролся…

— Ну, эти пошустрее французов, да и техника не та.

— Неужели в самом деле возможно, что около Петербурга загремят немецкие пушки? — спросила возбуждённо какая-то барышня.

— Очень возможно. Говорят, Эрмитаж уже собираются эвакуировать.

V

Тыл успел было уже привыкнуть к войне, к виду находившихся в столице раненых; нервы уже не реагировали на эти признаки войны. Но мысль о том, что в о й н а придёт сюда, что грохот пушек будет слышен здесь, что, может быть, на глазах всех будут падать убитые, — снова поднимала нервы.

Эта мысль одних устрашала, других приводила в негодование от позорного разгрома, а у третьих вызывала такие настроения, которых невозможно было бы обнаружить.

В Петербурге впервые было настоящее смятение от жутких вестей с фронта. Уже заговорили о том, что нужно бежать из столицы в глубь страны. На улицах огромного города люди с нервной торопливостью развёртывали только что вышедшие экстренные вечерние выпуски газет, передавали шёпотом друг другу то, что скрывалось властями и что рисовалось взбудораженному воображению жителей столицы Петра.

Стояла сушь, пахло какою-то гарью, как бывает от лесных пожаров, от горящего торфа. Солнце в дымной мути казалось тусклым, кровавым кругом без лучей, и лица у всех принимали какой-то странный, призрачный оттенок, какой бывает, когда смотришь сквозь дымчатое стекло.

Взволнованному воображению мерещились пылающие поля Польши и железная лавина вражеских войск, неумолимо катящаяся на столицу.

В этот вечер у Марианны, жены Стожарова, собрались её друзья на городской квартире.

Был писатель, со своими длинными волосами, в наглухо застёгнутом сюртуке; были две одинаковых, восточного типа девушки с тонкими руками и с глазами, уходящими в нездешнюю даль; потом молодые люди и ещё девушки. Была сама Марианна. Длинный газовый шарф, накинутый на её худые плечи и спадавший воздушно-лёгкими складками вдоль тела, придавал ей тот неземной, «потусторонний» вид, который так шёл к ней.

Её глаза то устремлялись куда-то в пространство мимо лиц, точно она видела недоступное другим, то опять опускались вниз.

В этот вечер все обратили внимание на нового гостя. У него было бледное лицо и странные светло-серые глаза, взгляд которых было трудно выдерживать. Он был в наглухо застёгнутом чёрном сюртуке, стоял рядом с хозяйкой у камина. Слова он произносил не так, как все, а немного нараспев.

Искры поэтического восторга, неведомо на что направленного, вспыхивали на его красивом лице. Он как-то не допускал к себе людей и не входил с ними в обыкновенные, будничные отношения и обыденные разговоры.

Всё в нём было отмечено глубокой усталостью.

Все поняли, что это он. То есть тот, который даст им новое направление жизни.

Светловолосые девушки, молодые женщины смотрели на него и, казалось, ждали от него нового откровения.

Гости направились в так называемую арабскую комнату, устланную коврами, без стульев и кресел. Они расположились на коврах и подушках. Свет резного бронзового фонаря бросал на стены и на лица призрачные рисунки и пятна.

На низеньких столиках — длинные восточные кувшины с вином и плоские чаши.

Когда все возлегли, Марианна, говорившая с поэтом, отошла от него, легла на ковёр около двух девушек, положив им на головы руки.

Поэт остался один посредине комнаты, освещённой неясными бликами фонаря.

Он стоял, сложив руки на груди и опустив голову. Все устремили взгляды на него и ждали.

Наконец он быстро поднял голову.

И в комнате прозвучала первая певучая нота и музыкальное слово: г и б е л ь.

Он пел о том, что сердце его жаждет последней остроты, собственной гибели, что гибель эта идёт и он приветствует её, что нужно силой духа победить боязнь смерти и что эта победа даст высшее упоение уставшей душе. Это будет радость последнего освобождения, освобождения не только от всех стеснительных законов общежития, и даже и от своей телесной оболочки.