Русь. Том II — страница 87 из 114

— Я осмелился бы предложить начать наступление именно Юго-Западным фронтом, — сказал Брусилов, — и определить днём наступления первое мая.

— Чем скорее, тем лучше. Запишите, что первого мая, — обратившись к Алексееву, проговорил Николай.

— Я, к сожалению, не могу приготовить свой фронт к этому сроку, — сказал Эверт угрюмо, — я прошу отсрочки до двадцатого мая.

Алексеев озадаченно посмотрел на царя.

Тот хотел в это время зевнуть, но, под взглядом своего начальника штаба, удержался и крепко сомкнул челюсти.

Он только молча кивнул головой, выражая этим своё полное согласие на отсрочку до двадцатого мая.

Судьба многих сотен тысяч жизней была решена. И грандиозное наступление русских войск от Карпат до Рижского залива было назначено на двадцатое мая.

Вдруг император досадливо поморщился. Алексеев с тревогой посмотрел на него. Николай вспомнил, что он опять не отправил императрице фотографических карточек своей работы и что нужно сегодня же отослать с курьером, так как императрица второй раз напоминала. Он просто не понимал, как он мог второй раз забыть об этом.

Император, как бы боясь, чтобы его не задержали каким-нибудь вопросом, встал и молчаливым кивком головы отпустил генералов.

XXIII

Черняк несколько раз писал Ирине по адресу её сестры, но ответа не получал.

Потом Анна получила от Глеба телеграмму о гибели Ирины и, после бесплодных поисков, примирилась с её смертью и только просила Глеба приехать, бросив службу, так как она не могла больше переносить гнетущего одиночества.

Глеб приехал и выложил всё Анне о своих отношениях с покойной Ириной, тем более что теперь всё равно спрашивать не с кого было.

Он сказал, что эта преступная с точки зрения обывательской морали связь была в н у т р е н н е для него необходима и знаменует собой некоторый этап в его жизни.

Анна, уже привыкшая к этим сюрпризам, несколько минут посидела в состоянии столбняка, и дело кончилось тем, что ей пришлось утешать Глеба, на которого тоже напал столбняк. Он никогда не мог видеть угнетённого состояния жены и вместо того, чтобы успокаивать её, сам впадал точно в такое же состояние.

Однажды вечером, когда Глеб ушёл по делу, послышался звонок, который странной тревогой отозвался в сердце Анны.

Она слышала, как прислуга, старая Даша, жившая много лет у них, прошла через столовую в переднюю открывать дверь. Потом на момент была тишина, и в следующий момент послышался крик Даши.

Анна бросилась в переднюю.

Там стояла сестра милосердия в чёрной косынке, с худым, бледным и заострившимся, как после тяжёлой болезни, лицом.

Это была Ирина.

Анна не знала, что говорить. Она бросилась к сестре и только молча осыпала поцелуями её щёки, глаза, руки.

— Жива!.. жива, здесь, со мной!.. — только твердила она между поцелуями. А в стороне стояла Даша, утиравшая фартуком слёзы.

Когда обе несколько успокоились, Ирина стала рассказывать о себе.

— Я была тяжело больна, лежала в Киеве… полгода уже, как выздоровела, но я не хотела… не могла показаться в тех местах, где есть люди, знающие меня. Потом я решила, что с тем предательством, какое у меня на совести, оставаться не могу…

Анна схватила Ирину и прижала к своей груди руками, как бы желая не дать ей говорить, и сказала:

— Я уже знаю об этом предательстве. Всё это вздор. Сейчас главное то, что ты жива.

В простом сердце Анны в самом деле не было места ни гневу, ни ревности. Она уже привыкла к изменам Глеба. Она всё верила в ценность мятущейся души мужа и любила его, как мать любит своего ребёнка, который доставляет ей только одно горе.

Первым движением её было утешить, успокоить Ирину, убедить её в том, что она слишком преувеличивает свою вину. Анна знала Глеба и знала, что трудно не поддаться завораживающему действию его воспаленной мысли. Анна знала и давно примирилась с тем, что он не любил её самое как женщину, и был вопрос, любил ли он хоть кого-нибудь-то в своей жизни.

Если же он, вопреки ожиданиям, действительно полюбил Ирину и если она своей богатой душой смогла дать что-то большое, то Анна могла только быть рада этому, так как Ирину она любила почти так же сильно, как Глеба.

И разве теперь, в таком катаклизме, можно всё мерить старыми понятиями? Ведь все живут не так, как хотят показать это себе и другим. Все лгут перед самими собою и перед другими. А они не будут лгать. Только и всего.

Все эти мысли в одно мгновение промелькнули в голове Анны.

И она, взяв голову Ирины своими руками и глядя ей в глаза, проговорила:

— Если бы ты сказала это мне сразу, тогда, когда я приезжала к вам на фронт, то никакого ужаса не пережила бы, потому что никакого ужаса в этом и нет…

— Как нет? — тихо спросила Ирина.

— Так. Ты любишь Глеба и меня. Я люблю Глеба и тебя. Мы все любим друг друга. А если так, значит, это естественно.

Ирина сначала смотрела на сестру молча, потом вдруг опустилась на пол у кресла, в котором сидела Анна, и стала целовать её колени и руки.

— Я решилась приехать к тебе только тогда, когда сказала самой себе, что это кончено и похоронено.

— Ничего не надо хоронить. Если что живёт, то пусть живёт, — сказала Анна и вдруг кинулась в переднюю, так как там раздался звонок. Это пришёл Глеб.

Анна бросилась к нему на шею и так туго прижала его голову к себе, что даже Глеб, не очень чуткий к переживаниям других, решил, что настроение жены имеет какую-то особенную причину.

Так обнимают пришедшего человека, когда для него есть неожиданный и радостный сюрприз.

Потом она убежала, ничего не сказав, в спальню, где сидела Ирина. Она обхватила шею Ирины руками и, повернувшись к входившему Глебу, смотрела на него.

Глеб был потрясён — и тем, что увидел Ирину живою, и тем, как Анна отнеслась к ней, когда узнала всё.

Он стал говорить, что этот день самый счастливый, самый незабвенный, так как знаменует собой совсем новый, совсем исключительный этап в его жизни, что побеждено самое тёмное в душе человека: ревность, тот предрассудок, который лишает человека возможности возвышающих переживаний и взлётов.

— Вот истинно новое завоевание! — воскликнул он. — И ты оказалась на такой высоте, — сказал он, обращаясь к жене, — на такой высоте…

Он не кончил и махнул рукой.

Анна, глядя на него с улыбкой, сказала:

— Когда вся цель в любимом человеке, тогда нет ничего легче сделать всё, чтобы он был счастлив. Поэтому здесь никакой особенной заслуги с моей стороны нет. Я одна не могла дать тебе полноты, потому что некоторые стороны твоей души не находили во мне того, что было нужно тебе. Мы вдвоём с Ириной, надеюсь, сможем дать ту полноту, какая тебе нужна.

— Слышите, вы, мещане?! — крикнул в восторге Глеб куда-то в пространство, повернувшись лицом на запад, где заходило повернувшее уже на весну солнце.

Ирина сидела, бледная, с глубоко ушедшими глазами, и молча смотрела на Глеба каким-то странным взглядом, которого он не замечал в своём подъёме.

— Я скажу откровенно. В последнее время своей близости к Ирине я чувствовал, что начинается какое-то повторение, что её и моё чувство притупляются обыденностью отношений. И вдруг новый, неожиданный взлёт. Это необычайно! Это изумительно! Ведь почему я часто её мучил, — сказал Глеб, указав на Анну и нежно привлекая её к себе, — почему я метался, уходил из дому? Потому что я никогда не мог жить в спокойных, неподвижных низинах жизни. Что сказали бы наши бабушки, тётушки и добрые соседи, если бы они увидели нас троих лет десять тому назад!

Глеб говорил это вдохновенно, ходя по комнате большими шагами, как будто он находился перед многочисленной аудиторией.

Ирина сидела молча и смотрела на него с прежним выражением.

— Да, — сказала, вдруг вспомнив, Анна, обращаясь к Ирине, — на твоё имя здесь несколько писем, они пришли уже давно.

Она принесла эти письма. Ирина, не распечатывая, положила их на диван возле себя, потом ушла в свою комнату.

XXIV

Ирина после знакомства с Черняком странно воспринимала свою встречу с Глебом.

То, что прежде привлекало её в нём, — беспокойная внутренняя жизнь, вечные метания и большая эмоциональность, — теперь вдруг представилось ей совсем в другом свете.

Когда он ходил в первый вечер по комнате и говорил, ей вдруг стало неловко за него.

Так же ей было неловко при каждом повышенно-ласковом его обращении к ней в присутствии сестры. Как будто он всё хотел кому-то показать, какие у них необыкновенные отношения.

Она уже ни к одному его слову не могла отнестись с серьёзным вниманием, с каким она слушала его вначале.

Так бывает, когда мы при первом знакомстве примем человека за умного и глубокого, высказывая ему свои самые сокровенные мысли, и вдруг однажды, по какому-нибудь неуместному или слишком высокопарному слову его, увидим в нём просто недалекого человека.

Тогда начинается неприятное ощущение неловкости от того, что наш собеседник не подозревает изменившегося к нему отношения и продолжает с прежним подъёмом высказывать свои умные мысли, считая нас своим единомышленником. А мы уже с поражающей отчётливостью видим его ограниченность, отсутствие минимальной чуткости и способности оценки, кому и при каких обстоятельствах можно говорить то, что он говорит. И с чувством стыда вспоминаем о том, как наивно и с каким волнением высказывали ему свои мысли.

Когда Глеб говорил о войне, о возможной революции, она видела, что и война и революция имеют для него значение постольку, поскольку они помогут ему разрешить какие-то «проклятые» вопросы, освободиться от гнёта морали и мещанства.

При этом ей представлялся заострившийся профиль Черняка на лазаретной койке, с неподвижно устремлённым перед собой взглядом.

Для этого человека не существовало проклятых личных вопросов. Для него был один, действительно п р о к л я т ы й вопрос, который должен быть разрешён во что бы то ни стало. Это вопрос о том, как соединить людей для того, чтобы они восстали против строя, порождающего такие ужасы, как взаимное истребление людей, чтобы человечество не видело больше разбитых черепов и раздавленных колёсами пушек рук и ног.