— Не было ли в нём чего-нибудь мистического? — спросил писатель, подходя ближе к креслу Нины и проводя своей тонкой бледной рукой по длинным волосам.
— Вероятно, было, — ответила Нина, почему-то вздохнув. — Говорят, его разорвало каким-то снарядом, так что от него ничего не осталось. Странно, и тут какая-то таинственность. Недаром я всегда испытывала непонятный страх перед ним. Я никогда не могла усвоить его идей. Я знаю профессора, знаю его миросозерцание. Но миросозерцание Валентина всегда было для меня загадкой и тайной. Профессор тоже затрудняется его определить. Он договаривался до таких вещей, что, по его мнению, перейти в другое существование — только интересно: испытаешь новые ощущения.
И она содрогнулась спиной, видимо, на секунду представив себе свой собственный переход.
— Это ужас!..
И, как бы по какой-то ассоциации, прибавила:
— Вчера видела р е в о л ю ц и о н е р о в…
Она сказала это грустно и задумчиво, таким тоном, каким говорят, что видели во сне покойницу мать.
— Они начинают ходить по улицам уже средь бела дня!
— Ну и что? — спросила приятельница.
— Этот самый вопрос я задала профессору, который в это время приехал с какого-то кадетского заседания и стоял со мной у окна. Ведь он первым произнёс это ужасное слово «требовать». Я повернулась к нему и, указав на людей, шедших толпой без всякой формы, спросила: «Ну и что?» Он только почесал бровь и ничего не ответил.
— Кстати, говорят, что профессор будет играть видную роль в наступающих событиях? — сросил один из гостей.
Нина Черкасская грустно и неопределённо пожала плечами.
— Участие профессора будет очень ценным в революции, если она произойдёт, — сказал писатель. — Он несёт в себе сверхполитический идеал человеческого общества, такого, какое, может быть, будет лет через двести-триста. Русская душа, запутанная в клубке противоречий, не любит быть ни с властью, ни под властью. Русский народ всегда рвался из тесных рамок национализма, хотя и дольше всех народов был рабом у своей власти. Когда же он сбросит огненным взлётом с плеч эту власть, тогда его огненность легко может перейти в зверство. И вот тут — высокая роль профессора, — сказал писатель, простирая руку вперёд и поводя ею перед собой, как бы указывая на безграничность и беспредельность нивы, над которой предстоит потрудиться профессору. — Его роль будет в смягчении стихийного процесса, в облагораживании нравов, в направлении мыслей вверх от гнетущего и унижающего быта, — говорил он, поднимая уже обе руки кверху.
— Не знаю, — сказала, вздохнув, Нина Черкасская, — будет ли какой толк из направления его мыслей вверх. Я была спокойна за профессора тогда, когда он знал только свою науку. Здесь он велик. Но его несчастная известность привлекает к нему людей, и они требуют от него самого невозможного — участия в жизни. А в этом его гибель.
— Профессор прежде всего страж культуры и человечности, — сказал опять писатель.
— Что, он всегда так? — тихо спросила приятельница Нины, наклонившись к ней и незаметно кивнув на писателя.
— Всегда. Бог с ним, пусть говорит, — вздохнула Нина. — У нас ему спокойнее.
В эту минуту приехала Ольга Петровна. Она на секунду остановилась на пороге, снимая перчатку и оглядывая общество.
Против обыкновения, лицо её было серьёзно и тревожно. Разговоры в гостиной прекратились. Взгляды всех обратились к ней.
— Господа, нехорошие вести… даже больше — ужасные.
— Что такое? Что? — спросили все вдруг.
— Твоё имение ведь совсем рядом с имением Юлии? — спросила Ольга Петровна, стоя посредине гостиной и дрожащей рукой открывая замочек кожаной сумочки, висевшей у неё на руке.
— Да… совсем рядом, — отвечала испуганно Нина. — А что?
— Ну, так вот, начинается то, чего, очевидно, нужно было ожидать: пришли какие-то дезертиры… подняли крестьян и убили (все вздрогнули при этом слове), убили Юлию и её племянницу Катиш. А дом разграбили. Вот мне пишет Павел Иванович.
И она, достав из сумочки, протянула Нине письмо.
В это время вошёл профессор, привезённый с заседания. Нина, выпрямившись, неподвижно смотрела на него таким взглядом, что он даже споткнулся от неожиданности и чуть не уронил очков.
— Вот ваши плоды! — гневно сказала она и указала ничего не понимающему профессору на Ольгу Петровну.
XLVI
Черняк, вернувшись в свой полк, застал всех офицеров в тревожном настроении. Его полк, прославившийся геройскими атаками, в январе отказался идти в окопы. Зачинщиков расстреляли. Командир полка требовал неукоснительной строгости по отношению к малейшему нарушению службы, чтобы не дать углубиться начинающемуся развалу.
Савушку Черняк нашёл окрепшим и как бы выросшим. Из зелёного прапорщика, всегда неосновательно воспламенявшегося, он превратился в возмужалого поручика.
Савушка сообщил ему о своей связи с солдатами и о том, что он ведёт с ними работу.
— Я вижу, что ты взялся за нужную работу, — сказал ему Черняк.
Черняк с удовольствием окунулся в жизнь полка, в налаживание связей с солдатами. У него осталось тяжёлое чувство от жизни с Машей в течение этих последних месяцев. Он видел, что она старалась скрыть своё настроение. Но всё время он ловил её рассеянный взгляд.
Он сказал себе:
«Наступает время, когда все личные драмы надо будет бросить… и надолго».
На третий день его приезда был праздник в полку — празднование его годовщины — и ожидались гости из штаба дивизии и корпуса.
А кроме того, предполагалась вечеринка ввиду проводов дам, приезжавших к мужьям на свидание, так как вышел приказ о недопустимости пребывания женщин на фронте.
В ожидании пирушки офицеры, собравшись вокруг товарища, только что приехавшего из Москвы, слушали его рассказ о зловещих признаках близости катастрофы.
— Против царя страшное озлобление, открыто говорят об измене императрицы. Самые умеренные люди высказываются против правительства. О войне уже никто не думает. Деньги льются рекой, пьют, как никогда, — рассказывал офицер.
— Вот это и ужасно! — сказал кто-то. — У нас, как опасность, так начинается полное расслабление воли. «Пусть всё пропадает, повеселимся в последний раз, и всё». Офицерство, попавшее в столицу, в этом отношении идёт впереди всех.
— Надо бороться во что бы то ни стало, — сказал полковник, человек с густыми усами и мужественным выражением лица, — надо отобрать честных, преданных родине людей и напрячь все усилия, чтобы остановить начавшееся разложение. Несчастие Северного фронта — это Рига и Двинск, два распропагандированных гнезда. Оттуда и дует этот ветер. Девятнадцатый Сибирский стрелковый полк во время наступления бросил винтовки и выставил политические требования. Хороша штука?
— В этих распропагандированных гнёздах я взял бы да расстрелял каждого десятого. Вот тогда бы успокоились, — сказал Аркадий Ливенцов.
— Так или иначе, но если офицерство не напряжёт всех своих сил, мы погибли. Россию спасать надо, господа! — сказал полковник. — Необходимо изменить отношение к солдатам, затем обратить внимание на моральный уровень офицерства. — Он загнул на руке два пальца и обвёл глазами слушателей. — В последнее время приезжает много женщин, жён офицеров, которые часто вносят нездоровую струю, но с этим покончено. — Он загнул третий палец. — Сегодня проводим последних. Но главное, не допускать спиртных напитков, от них всё зло.
— А как же вечеринка? — спросили сразу три голоса. — Ведь уж в земский союз послали за вином и закусками.
— Напрасно послали, только и всего.
— Может быть, последний раз ничего? Дам провожаем, неудобно отменять.
— От одной вечеринки, конечно, дело не пострадает, но на будущее время прошу всех твёрдо запомнить и принять к строжайшему выполнению.
— Про будущее говорить нечего! — заговорили все. — Раз сказано — сделано. С завтрашнего же дня крышка!
— Верно, верно, в последний раз и — конец.
— А значит, в тылу здорово развлекаются? — спросил уже другим, не официальным тоном полковник у офицера, вернувшегося из Москвы.
Тот только махнул рукой.
— За Зарудным присмотрите, а то опять напьётся, — сказал полковник. — Совсем гибнет человек.
XLVII
Перед вечером офицеры то и дело забегали в собрание, — большое одноэтажное здание из потемневших брёвен с высокими потолками и большими окнами, — посмотреть, что там делается.
А делались там, по отзывам всех, хорошие вещи.
Полы были вымыты. Длиннейшие столы расставлялись в три ряда в большом зале и накрывались скатертями. Около дамских приборов ставились цветы. В буфете распаковывались корзины с провизией. Тут была чёрная икра в жестяных банках, маслянистый, слоистый балык, нежно-розовая, с серебристой чешуей белорыбица.
В тяжёлом бочонке ударом обуха проломили дно и доставали плотно сложенные рядами, белые и жирные, точно напитанные маслом, керченские селёдки.
Завхоз Павел Фёдорович, мужчина с толстыми щеками и пушистыми усами, в своей однобортной замасленной куртке, тыкал пальцами в толстые туши белорыбицы, поднимал за хвосты селёдки и отходил, облизывая палец и с удовольствием оглядывая всё это добро, разложенное на длинном кухонном столе.
Потом таким же образом осмотрел вина, которых было несколько ящиков.
Полковник приказал главное внимание обратить на лёгкие вина, чтобы этим возместить уменьшенную порцию спирта, которого, по взаимному соглашению, решили поставить на стол в минимальном количестве. И ввиду присутствия отъезжающих дам — сделать упор на сладости.
Денщики в кухне сидели около разбитой банки с вареньем, намазывали его на хлеб и ели.
Подошедший к ним Павел Фёдорович остолбенел, увидев эту картину.
— Анафемы! Что же вы делаете? Что вам было сказано сделать с этой банкой?
Денщики, вытянувшись с полными, набитыми ртами и перестав жевать, ничего не отвечали.
— Выкинуть вам было приказано! Потому что тут стёкла! А вы жрёте! Ведь вы через три дня на тот свет отправитесь, идиоты! У вас будет прободение кишок и чёрт знает что!..