Рыжему туру хоть и бесславно, но удалось уйти. Однако ущерб, понесенный им, был слишком велик. Из двух громадных ран на прилипшие к боку ярко-желтые черемуховые листья продолжала изливаться ярко-красная бычья кровь. Нетвердым, сбивающимся шагом брел он напролом сквозь благоухающий осенний лес, приметно слабея. Вот пошатнулся, остановился, мотнул головой, и розовая пена полетела хлопьями из разинутой пасти. Тут-то на него и набросился долго таившийся в здешних буераках, дожидаясь счастливого случая, состарившийся медведь. Ему, обреченному по причине одолевающих старческих немочей в эту обильную пору обходиться одними желудями да яблоками, повезло несказанно.
Медведь был очень стар. Вороха паразитов давно уже со всех сторон захватили его ослабевшее тело: в ушах и вокруг глаз поселились клещи, шерсть насыщали бесчисленные блохи, в брюховине, в кишках, в печени было полно самых разных нутряных червей. Толку, что в конце апреля он расцарапал множество сосновых стволов и все лето выгрызал натеки смолы, дабы избавиться от них. Слишком дряхлой сделалась его плоть, чтобы как прежде противостоять несметным ратям вездесущих всевыносящих ненасытных чужеядов. Такой старый зверь ни за что не отважился бы наскочить не то, что на могучего тура, но и на ядреного олешку. Да только рыжий рогач был смертельно ранен, и старый хищник не мог этого не различить. С ревом стремительно кинулся он на немощного тура, вскочил ему на спину, вонзил в шею клыки, а в рогастую голову — громадные когти. Но у изнуренного великана уже не оставалось сил для сопротивления, — еще до того, как медведь перегрыз ему глотку, рыжая гора с грустным стоном рухнула в палую листву.
Медведь разодрал бок тура когтями передних лап, припал брюхом к земле и стал с жадностью отрывать кровавящиеся куски теплого мяса. Одним пыхом он затолкал в себя столько турьей плоти, сколько могло поместиться. Но туша была так велика, что ее хватило бы на всю осень, и потому медведь стал стаскивать отовсюду валежник и укрывать им чрезвычайный подарок судьбы. Однако от этого приятного занятия его отвлек горький смоляной дымок, прилетевший вместе с легчайшим порывом ветерка.
Медведь встревожился. Он бросил казавшееся таким важным недавнее занятие и стал что было сил внюхиваться во все запахи, какие способно было уловить его старческое обоняние. Качнувший было сосновые кроны ветерок вновь пропал, воздух остановился, а вместе с тем притаился где-то чреватый опасностью дух. Однако недолго продолжалось это смутное ожидание. Вновь затрепетали зеленые верхушки сосен, содрогнулись от налетевшего ветра желтые кусты… И запах дыма сделался вполне отчетливым. Медведь растерянно заревел, то озираясь по сторонам, то оглядываясь на полуприкрытую лесной ветошью турью тушу. Мимо пронесся совершенно ошалевший заяц, и таившийся в зверином сердце страх стал прорастать сквозь его тело. Медведь наконец отбежал от туши, но переменчивый ветер никак не давал ему понятия, в какой стороне лежит спасение. Зверь затоптался на месте, глухо рыча, вскидывая голову, вдруг увидел клубящийся грязно-желтый дым над деревьями, и тут же — за красными в бронзовых солнечных пятнах сосновыми стволами проступила тысяча сверкающих глаз огневой стены. Старый мохнач что было духу кинулся прочь. Однако бежал он недолго, ибо оттуда, куда он бежал порыв ветра принес точно такой же горький и смолистый запах смерти. Дым полз отовсюду, желтыми и голубыми струйками змеился по земле, сочился из моховых кочек. Но огня нигде не было, старые ноги не подвели — все-таки унесли зверя от огнезрачного чудища. Вдруг из-под сероватой хвойной подстилки выскочила крохотная искорка. Тут же в другой стороне внезапно разом, от нижних веток, голых, в белых клочьях лишайника, до воткнутой в безупречную синь неба полной шишек зеленой вершицы, вспыхнула десятисаженная ель. Взбодрившийся ветер хлестнул по исполинской свече, — облако красных звезд сорвалось с высоты, просыпало на землю огненные семена, тут же обратившиеся жадными всходами.
Бегство медведя утратило какую бы то ни было разумность: он устремлялся то в одну сторону, то в другую, не в силах распознать намерения вездесущего огня. Мимо единой стаей неслись белки и лисы, зайцы и полевые мыши, барсуки и змеи, кабаны и олени; хор воплей отчаяния отзывался в небе рваными голосами ошалевших птиц. От дыма уже становилось нечем дышать. Расходившийся ветер в этом не слишком густом лесу легко скакал между стволами, таская за собой клочки сгущенного света. Зацепившись за сухие ветви тоненькими рудо-желтыми шнурами разбегались они по смоле, бересте. И внезапно дерево вспламеняется все целиком, трещит, с пронзительным визгом разметывая вокруг красные брызги. Смолистые кроны сосен и вовсе с чудовищным хлопком молниеносно превращались в устрашающие огромные огненные небесные шары.
Теперь пламя было везде: оно стелилось по земле, беспрепятственно перекидываясь в сухой траве широкими ручьями, со всех сторон окутывало стремительно чернеющие стволы, от закипающего в них сока стонущие животными голосами, клокотало в вышине, кропящей всё окрест пылающими ветками. Огонь был сзади, огонь был спереди. Однако старый медведь знал, что там, под ольховым склоном, есть маленькое озерко, — там его спасение. Не останавливаясь бывший хозяин погибающего леса ринулся сквозь огонь. Зверь успел сделать всего несколько прыжков, как два пылающих ствола почти единовременно рухнули на его спину. Сейчас же все вокруг затопило море огня. Ослепительное море света, в котором не бывает теней. В один миг этот всевластный свет испепелил состарившегося лесного владыку вместе со всеми глистами, начинявшими его.
А вечером, когда огненная стихия казала торжества свои на многие версты окрест, принуждая несметное число больших и крошечных сердец трепетать в смертельном ужасе, тот же ветер, который раздувал вздурившее полымя, нагнал тучи, и к ночи с беззвездного неба полетел ситничек[523]. Облака дождили слабо, но они были настойчивы. Сперва малюсенькие капли превращались в пар высоко над горящей землей. Но их было много. Очень много. К середине следующего дня сопротивление их упорству могли чинить только самые большие поленья да раскаленные валуны. Однако вода падала и падала с неба, и в конце концов где-то какая-то капля задушила последнюю искру.
— И вышел змей ему навстречу и говорит: «Ну что, будем биться или мириться?» «Не для того я сюда пришел, чтобы мириться. Биться будем!» Как ударил змей кием Катигорошка, так и вбил его в землю по колена. Как ударил своим кием Катигорошек змея, так тоже вбил его в землю по колена. Ударил во второй раз змей Катигорошка, и вбил его по пояс. Ударил Катигорошек змея и тоже вбил его в землю по пояс. «Постой, — говорит змей, — что-то я притомился. Давай передохнем». «Не для того я сюда шел, — говорит Катигорошек, — чтобы здесь отдыхать». И как даст по башке змею своим богатырским кием о двенадцати шипах, так змей по самую шею в землю ушел. «Пощади, — говорит змей, — оставь мне хоть немного жизни». «Зачем же ходить бобы разводить, меледу меледить? — говорит Катигорошек». Как ударил Катигорошек змея в третий раз, — так из того и дух вон. Ударил в четвертый, — тот под землю на семь сажен ушел.
Сказывалась сказка, — шли годы. Но ни на миг не представали замиренными противоречия между отдельными особями и обширными племенами различных существований. И если присутствовали в этих бесконечных сшибках правые и виноватые, то лишь в восприятии отдельной (либо составной) суверенной жизни. В один год склоны какого-нибудь холмогорья вдруг целиком покрывались мелковчатой желтью боркони[524], так, что никакой иной былинке невозможно было пробиться к солнцу сквозь самовластие невероятно раздобревших побегов. А на следующее лето на том же месте невозможно было найти ни одной желтой метелки, и вновь разновидные, разноцветные, всяческие травы в причудливом смешении своем богатым разнотравьем убирали окрестные холмы. В один год в каком-то дальнем или ближнем лесу как бы ни с того ни с сего распложались в неимоверном числе, скажем, белки. Или волки. Или дикие свиньи. Казалось бы, столь очевидная победа одной разновидности жизненной воли должна навсегда уничтожить все так или иначе соперничающие с нею существования, лишить их пищи, крова, наконец и самой жизни. Однако вместо этого тут же за бурливым расцветом сверх всякой меры разбухшую семью посещала моровая язва. И тех, кто возвышался вчера, в новое время невозможно было сыскать во всем обаполье.
— Вот привел Катигорошек братьев своих и сестру домой. Встречали их отец с матерью. И стали они…
— Знаю, — прервал степенное урчание толстого голоса нетерпеливый мальчишеский голосишко, — жить поживать и добра наживать. Как хомяки какие-то.
— Глупышонок, они ж не то добро наживали… Не то, что в амбарах хранят.
Еще не успевший заснуть Святослав улыбнулся в темноту, открыл глаза и увидел над собой низкое ночное небо с огромными летними звездами. И какое-то щемящее чувство потерянности во времени овладело им. Эта сказка… Он слышал ее… Она начиналась в каком-то другом месте. А сейчас он лежал на земле, никак не желавшей отдавать собранное за день тепло, в стане, укрепленном поставленными кольцом возами и полками, на каких вместе с ратью следовал оружейный запас, та провизия, которой нельзя было разжиться где-то походя, да еще кой-какая сбруя. Горели костры несших ночную стражу ратников. Кроме них все уж, подобно князю, растянулись на теплой привядшей траве, чтобы в забытьи чувств взять у земли отданную ей днем силу. Неподалеку от Святослава во тьме, пахнущей раздавленными листьями полыни и ключ-травы, густой дремчивый голос матерого вояки Удачи затянул новый сказ об отчизнолюбивых русских витязях для притаившегося где-то там же, во тьме, двенадцатилетнего сиромахи Белоглава, чей отец, год назад скончал свое воинское духотворчество, как и подабает сыну Перуна, в княжеском подвиге. И всякий раз, лишь только повествование прерывалось коротким храпом, мальчишеский голосок упрямо требовал продолжения. Теплое покрывало темноты, убранное звездами и красноватыми бликами костров, было все-таки не слишком плотным. Сквозь него даже можно было различить весьма значительные черные купы деревьев, которые тем не менее еще нельзя было назвать лес