Русалия — страница 112 из 135

ами. Из подступавших к ним вплотную степных зарослей дикого миндаля, дрока и ракитника, сейчас совершенно уничтоженных мраком, доносились многочисленные колокольчики (очень слабые и затаенные) каких-то ночных кузнечиков, ничуть не походивших напевом на своих яростных дневных собратьев. Низко над землей в плавном волнистом полете нисколько не стесняясь присутствием человека бесшумно проплыла огромная ночная птица. Подобный плачу ребенка крик раненого зайца прилетел из глубины царства ночи… Сказка говорила. Сказка прорекала. Сказка созиждила.

И было Святославу уже двадцпть лет и два года.

Если какой торговец или, скажем, воитель, за простолюдные удовольствия продавший свою отвагу чужому царю, лет восемь или хотя бы пять жительствовал вдали от Киева, а теперь вернулся на родину, многое в отчем краю ему показалось бы переменившимся. Он, возможно, сразу бы и не углядел, что к чему, но некое вездесущее ощущение напряженности, поселившееся в каждом человеке, в каждом дворе, в каком угодно движении бытия выставлялось с невероятной отчетливостью.

Это нельзя было бы обозначить одним понятием: Киевом завладел какой-то легкомысленный и вместе с тем чувственно-жестокий дух, невоздержанно женский, суетный, грубый. Не то, чтобы добронравие и воздержание были уделом большинства киевлян, однако для русских людей всегда существовали родные образцы душевного подвига, которых они, если подчас и не дюжи были достигнуть, то во всяком случае неизменно стремились коснуться. А тут какие-то странные, вроде, и нездешние сути выперло посоперничать с осмысленностью русской искони. Как-то уж очень повсеместной сделалась зависимость многих умов от всего того, что, преодолевая размер необходимого, немедленно обращается гибельной ловушкой, — ведь источники наслаждений, неудержимо рожающие все новые и новые влечения, способны не просто опьянять невоздержанных, но и напрочь лишать их свободы.

Разговоры об имуществе и скоте сделались едва ли не единственными при встрече, как тех, кто владел обширными конюшенными и овечьими дворами, так и таких бедонош, кто вовек в своем хозяйстве больше трех куриц отродясь не имел. С этой увлеченностью могли поспорить только побаски о бабах. Нельзя сказать, что досель здешние водопахари[525], дружинники, скудельники или кузнецы, подобно святейшим из волхвов, держались подале от женских лон. Да только обсуд всяческих любодейств, вроде, никогда между ними особенно не привечался.

А бабы, те точно совсем одурели: из дома на улицу, на рынок их тянет, точно там по два гриба на ложку дают. Платье цветное, почитай, и не снимают, как-будто каждый день у них праздницкий. Иные, прежде в кротости пребывавшие, словно монистами себя дерзостями украшают; и не только в дому перед слабодушным мужем, но и принародно. И разговору-то у таких бабарих между собою только о том, что в Царьграде да в Итиле все бабы таковы: своим норовом живут, наряды каждодневно меняют, а иные по нескольку мужей имеют, и все вокруг, будто, зазорным то не считают. Истинно, один только враг есть у человека, и нет у него другого врага, подобного незнанию-невежественности-неразвитости.

Уж возроптали волхвы: не то, что молодежь вполслуха словам общего Закона внимает, но и сами отцы с матерями уж не с прежним усердием ищут как бы для своего чада боголюбивого учителя подыскать, чтобы, к нему прилепившись, ни одному слову наставническому не дал на землю упасть, а вместе с тем перенимал, как учитель сидит, как ест, как досуг проводит. И выходит, что вместо благочестивых напутствий выслушивают они безрассудства всяких развратчиков, будто водится в других странах такая дармовая сладострастная жизнь, что просто коси малину, руби смородину.

Но хоть и говорили старые люди об этих днях, — что стыдно да грешно, то в обык вошло, — многим русским людям было не до поисков чувственных удовольствий, будь то еда, наряды или новые жены. Они едва-едва могли прокормить одну жену, и уж никак отсутствие необходимого в их убогих хозяйствах не могло привести к преуспеянию их семей. Но только слепой мог бы не углядеть, что соразмерно убыванию довольства одних, точно на дрожжах пухла мошна других. Кто же были эти другие? Здесь не нужно было каких-то особенных допущений. Всякий, проходя улочками Киева, подмечал, что только на подворьях немногих князей из-за небывало высоченных бревенчатых заборов поднимаются новые терема выше прежних, а прежние украшались с невоздержанностью поистине болезненной: то, что можно было разглядеть из-за ограды — дощатые широкие кровли цветились киноваревой красниной, густо уснащались всякими резными гребнями и рубцами, обводились перилами с точеными столбиками и фигурками, которые выкладывались настоящим золотом. А какие повозки выезжали из ворот тех подворий! А какие золотняные наряды были на тех, кто в них сиживал! А сколько рядов золотых монист и зеленых бус болталось на шеях их жен! Но ничто из этого не сравнилось бы с той роскошью, в каковую облачился с недавних времен Жидовский город. Киевляне, всегда чтившие закон разумной необходимости, те из них, кто никогда по делам воинским или торговым не бывал в демонских столицах, прежде и вообразить не могли бы, что такое количество человеческих усилий могло быть обращено в игрушки, в нездоровое баловство. Ведь каждому было ясно, что ни земледельческим трудом людина, ни ратным трудом витязя, ни духовным трудом волхва за несколько жизней невозможно было бы собрать столько богатств, сколько расточали на пустое (по русскому суждению) с каждым днем все более упрочивающиеся иноплеменники. Они даже Жидовские ворота города позолотили и, установив над ними единоличный присмотр, сами судили, кого и когда через них допускать внутрь. Впрочем, то было не единственное преимущество, каковое задалось добыть для себя киевскому еврейству.

Странные вещи стали твориться в Киеве. И не только в стольном городе, но и во всех ближайших к нему мало-мальски значительных поселениях: теперь за все требовалось платить. Казалось бы, ежегодно собираемого полюдья даже при том, что изрядная его часть отправлялась в Хазарию, вполне хватало для развития русской жизни… Нет. Теперь пришел ты на рынок продать что, — заплати здесь же бродящему надсмотрщику из еврейцев, хочешь — солодом, векшей или полотью, а хочешь — рубленой монетой. Надо при продаже что-то взвесить или измерить, — собственная мерка не годится, должен ты у здешнего же крохобора мерку взять, а за подержание плати. Для тех, кто приедет в Киев торговать издалече настроили жители Жидовского города специальных изб. Ну и, понятно, не из дружества они туда купцов приглашали. Надо было хорошо заплатить. Избушки те небольшие были, и, если у кого товар велик, то для хранения товаров другие были дома построены. Но за это отдельно платить. За то, чтобы через Днепр переправиться (хоть и на собственном челне) — платить. Всякий поступок в этом мире влечет за собой цепь подобных ему. И оглянуться не успели киевляне, как главнейшей связью между ними сделался расчет выгод. А вот потомкам Завулоновым, Невфалимовым, Дановым, Гадовым и Давидовым ни на что из этого тратиться не приходилось, потому что… как бы… Потом обитатели Киева взять в толк не могли, как же это случилось, чтобы такие вот порядки завелись, чтобы такое злополучие с ними могло приключиться.

Евреи не только были освобождены от торгового мыта. Никто в Киеве, ни русич, ни грек, ни алан, не могли обвинить на вече ни одного еврея, что бы тот ни сотворил, не выставив еврейского же самовидца. А вот еврею, поспорившему, скажем, с турком, поселившимся в Киеве-граде, совсем не нужно было утруждать себя поисками свидетеля дела турецких кровей. И даже, если кто пихнет еврея в жидкую его грудь или жену того блядью назовет, всяческим взысканиям теперь подвергался.

Конечно, можно было бы сказать, что князья и кое-кто из старцев, живя бок о бок с силой кровнородственной управителям той страны, которой Русь продолжала выплачивать позорную дань, просто всячески стремились избегать осложнений со слишком уж бодрым хищником, но отчего ж тогда именно у этих примирителей и золотели дома и наряды?

Но вместе с тем среди того многолюдства, у которого так или иначе отнимались верховные цели и жизненные силы, какие на его же глазах обращались в жир захребетников, среди тех многочисленных горожан и селян росло недоумение. Прежде рвались они созывать вече и миром решать важные вопросы. Но и прославители тунежительства не дремали. Прямо или через своих приспешников им удалось добиться учреждения великих наказаний тому, кто посмеет сбирать вече по ничтожному поводу. А позже и вовсе невозможно стало без уведомления первых мужей в колокол у храма Рода ударить. Ну и, понятно, там, где торжествует расчет выгод, всенепременно возможным становится и подкуп. Продажники находились не только среди тех, кого всевозможные чувственные пристрастия трясли уже многие годы, не оставляя им воли ни на благое, ни на дурное, все больше выискивалось предателей Истины среди никак не избалованных излишествами трударей, которые за какую-то смешную мзду на собраниях радостными криками поддерживали своих нанимателей и напротив — говором и свистом силились заглушать речи их недругов.

Сколько раз приходили к Святославу на подворье те, кто не мог и не хотел передаваться торжеству пришлого сознания:

— Княже, не хотим мы, чтобы Сигурд со Свенельдом уступали нас жидове, будто бы свое имущество. Ты — наш князь. Ты за нас на полях кровь проливаешь. И не надо нам других никаких, живущих в праздности чужими трудами.

Но много ли мог молодой князь, когда его собственная мать в редкие минуты оживления сознания так напутствовала его:

— Ты не гневайся на Свенельда, он жизнь знает и всегда большой ум имел. Оттого и живет, как царю прилично. Ест, что хочет. Жен каких хочет имеет. Украшает себя чем только пожелает.

— Вот так-так, — покачивал головой сын. — Ведь ты мать мне, княжья дочь сама. Как же не знать тебе, что украшение князя — защита народа да вражий страх?