Русалия — страница 118 из 135

Иосиф и не заметил (как-то так случилось), что давно уже не сдерживает себя, и его жидкий старушечий голосок сам собой чахлой струйкой стекает с вершины пирамиды к ее подножию. Он опамятовался только когда рядом с ним грянул перешибая его слова могучий голосина тайного возглашателя:

— Да будет счастье покровом для великой Хазарии…

Слабосильный голос малика, конечно, не мог охватить огромную площадь. Большинство, от рождения не способное самостоятельно осмысливать выламывающиеся из привычного ряда события, так толком ничего и не поняло.

— Ты видела? Слышала? — толкнула Елисавету в бок Мария. — Наш старый пердун, кажется, совсем уже из ума выжил.

Здесь, за загородкой, отделявшей избранный народ от прочего, многие обменивались продолжительными красноречивыми взглядами и короткими встревоженными замечаниями.

Страсть, составляющая суть демонического существования, делает своих служителей невосприимчивыми ко всему, что выходит за границы ее власти. Непременно самовлюбленные демоны обречены полагать, что в основании мира лежит плотское желание и оттого они никогда не смогут постигнуть, что обрести Бога, Знание возможно только деятельностью, не носящей выгоды. Но каким образом кто-нибудь из них уловчился бы разглядеть подвиг бескорыстия, когда как раз наслаждение во веки веков их сообществами признавалось первой необходимостью, радостью и честью человечества. С каждым днем растет зависимость демона от различных приятных ему предметов и тел, и наконец перерастает в неодолимую страсть, которая, процвев, всенепременно принесет плод ожесточения.

— Слушай, ты видела, как на меня смотрел Моше? Видела, да? — возбужденно восклицала Елисавета, когда они с Марией покидали пока еще сдержанно демонящуюся в ожидании магов и факиров, певцов и танцовщиков темную толпу. — По-моему, он даже знаки… такие мне делал, да?

— Понятно, что мэлэх и его люди решили сюда переместить Иерусалим. Это смешно! — оправляя на ходу складки покрывала на голове, говорила Мария при виде, глумливо хихикавших в стороне, броско одетых мужчин. — Вот это построят они храм, вроде того, какой якобы когда-то там строил Шеломо[543], и тут же для нас серебро в цене сравняется с камнем под ногами. Как же!

— Я говорю, ты не заметила, что на меня смотрел Моше? — обиженная невниманием подруги, поджала губы Елисавета, и вновь проснувшаяся чесота выдавила сквозь эти сжатые губы тихий стон.

— А? Моше? Но ему ведь что… — равнодушно глянула в ее сторону подруга. — Все равно ведь денег захочет… Шеломо строил храм вместе с Асмодеем. А вот понравится ли Асмодею наш старичок — это вопрос. Что ты смотришь на меня? Я видела, видела, как Моше выкатывал глаза. Он всегда их выкатывает и на всех. Но ты ведь с ним уже… Что, опять захотелось?

— Да нет. Совсем нет. Он мне тогда через два дня надоел. Просто я хотела сказать, что на нас еще обращают внимание.

Мария, которая была на десять лет моложе своей товарки, желчно рассмеялась.

— Золотко мое, я помню, одно время у тебя был эфиоп.

— М-м, н-да… — муркнула Елисавета и как бы невзначай чесанула свой передок.

— Тогда ты говорила, что больше у тебя никого кроме эфиопов не будет.

— Возможно. Только как быстро все … надоедает. Помнишь, когда мы вместе с тобой… Еще Ева с нами была. Когда над нами троими девятнадцать работников трудилось, помнишь? Казалось, уж лучше ничего и быть не может. А потом… И уже нужно больше любви. Понимаешь?

Гул детской ватаги в отдалении, а следом душераздирающие вопли, перемежающиеся невнятными причитаниями, невольно отвлекли внимание неспешно возвращавшихся с площади в окружении своих охранников старых развратниц. Там, у глинянной ограды, обводящей увеселительную рощу, в сотне шагов от лавки халвовщика, к старому толстоствольному, но почти не имеющему веток туту приколачивали какого-то несчастного в окровавленных лохмотьях. Стражей и представителей закона- всех вместе насчитывалось никак не более трех десятков человек, столько же приблизительно было и зрителей. Стайку ротозеев составляли чумазые дети разных возрастов, четверо мужчин, по случаю праздника разряженных с бедняцкой роскошью, закутанная в черное старуха-персиянка с двумя козами на веревках да халвовщик в шафранного цвета чалме, стоявший в стороне, привалясь плечом к глинобитной, как и ограда рощи, стене своей покосившейся лавки.

— Вечереет, — сказала Мария.

— Ну вот, — продолжала ненадолго прерванное излияние Елисавета, — откроюсь перед тобой, Муня, как перед нашим Богом: хочется любви. И, знаешь, не просто так… раз-два… Хочется чего-то нового, неизведанного… Я не знаю, как сказать…

— А я сразу поняла.

Мария походя щипнула свою подружку, отчего та томно взвизгнула и рассмеялась своим ненатуральным смехом.

— Я сразу подумала о том, что тебе предложить. Еще как только увидела. У тебя усталое лицо.

— Да?! — содрогнулась Елисавета.

— Тебе надо навестить Зульхизу.

— Кто это?

— Не важно. Одна буртаска. Сейчас мы к ней и поедем. Вот только поесть надо. Думаю, харчевня Самуэля нам подойдет.

В хазарских городах, отстоящих от Итиля в отдалении, таких, как Таргу, Баб Вак, Вабандар, даже и в переменчивом Саркеле немыслимо было представить, чтобы женщины без сопровождения мужчин их рода таскались по улицам, а тем более сиживали в харчевнях. Но в Итиле, где женонравные чувственные принципы вместе с пришлым правительством наконец дотла разорили прочие национальные установления, здесь можно было практически всё; всё, что не посягало на доктрину незыблемости торжествующего мировидения.

В харчевню Самуэля, конечно же, пускали не всех, она была одной из тех общественных кормушек, в которых стоимость одного кушанья могла равняться годовому доходу не самого последнего сапожника. Здесь вовсе не было больших залов с длинными столами и прикованными к ним цепями ложками. Вся внутренность этого низкого и широкого строения состояла из множества маленьких комнаток, в которых между двумя или тремя развалистыми диванами помещался низенький резной столик, на котором по первому требованию возникали всякие изощренные яства, способные возбудить алчбу даже у человека по горло сытого, для чего вся подаваемая стряпня отличалась нарочитой неумеренностью качеств, — слишком горячо, слишком остро, слишком сладко.

Однако сегодня Елисавете острое не казалось достаточно острым, сладкое не казалось достаточно сладким, непомерно пряные блюда не в состоянии были заглушить едва не сводящее с ума чувство горения-щекотания-боли, раздирающее ее тело уже от колен до шеи. А насмешливый взгляд Марии, похоже, проницал подругу до кишок.

Наконец прибежал человек Марии сообщить, что ее повозка поджидает у входа. Елисавета просто подпрыгнула на месте.

— Ну поехали уже, поехали! — хватала она за руки под приступом хохота повалившуюся в подушки дивана подругу.

Они вышли из харчевни, — все вокруг уже было синим.

— А далеко ли ехать? — мелко суча ногами, усажиалась в повозку рядом с товаркой Елисавета.

— Нет. Не очень. Это не совсем в городе.

— А где?!

— Всему свое время.

Нельзя было ехать быстрее идущей впереди и позади повозки охраны, оттого прибыли подружки на место уже в полной темноте. Некоторые из охранников держали в руках жестяные с решетами по бокам фонари, разливающие вокруг не слишком бодрый сероватый свет. Здесь же вышедшие встречать какие-то незнакомые люди, в чьих лицах, озаренных снизу огоньками жирников, невозможно было угадать ни пол, ни возраст. Резко пахло навозом. Близкое мычание коровы в темноте подтвердило догадки Елисаветы.

— Му-уня… — с некоторым опасением протянула она. — Это что, скотный двор?

— Ну да.

— Ты же говорила… Я хочу любви.

— А как же, ты ее получишь. Ты, знаешь, лучше вопросов лишних не задавай. Если, конечно, ты доверяешь… Мне. Моему вкусу.

И то, ведь она сама жаждала приключений, — Елисавета решила: лучше, действительно, не подготовлять себя наводящими вопросами, чтобы не притуплять ощущения определенностью.

Ее повели мимо каких-то хлевов и навозных куч. Как ни ловчилась поднимать подол парчовой рубахи, концы прямоугольной накидки с вышитыми яркими полосами, как ни исхитрялась выворачивать при ходьбе ноги в унизанных красными камешками башмачках с высоченным подбором[544], все равно, что ни шаг, Елисавета влезала в какую-нибудь зловонную слякоть.

Но вот она оказалась в пустом хлеву, небольшом, на три стойла. В одном из них помещалось довольно странное сделанное из дерева сооружение, — что-то вроде высокого стола, с ближнего края застланного войлоком, с нависающей над ним на расстоянии полутора локтей деревянной же покрышкой.

— Раздевайся давай, — скомандовала Мария.

Странный свет фонарей, перекашивающий и лица и фигуры, обнаруживал помимо Марии еще двух женщин (одна из них, как видно, и была Зульхизой) и стоящего чуть в стороне мужчину. Зажав в одной чумазой руке кусок лепешки, а в другой луковицу, тот пожирал их, хищно чавкая. Уже догадываясь, что же ей, собственно, предстоит, Елисавета стащила с себя все свое драгоценное платье и отдала его в руки товарке. И вот тщедушное бледное тело, с трусящимся при каждом движении жидким дряблым жирком, тело, из которого на протяжении пяти десятков лет выжимали жизнь разновидные вожделения, светло-серым пятном замаячило в сумраке хлева. Голая Елисавета закинула за голову тонкие руки и потрясла похожими на пустые мешки остатками грудей, что могло бы испугать иного мужчину. Но единственный находившийся здесь грязнуля был не вполне трезв, а к тому же весьма увлечен поглощением пищи.

— Что стоишь? — толкнула ее в плоскую обвисшую ягодицу Мария. — Забирайся.

— Куда? Сюда?

— Прэшу, прэшу, прэкрасная особа! — ухватила гостью за локоть могучая рука Зульхизы.

Не с первой попытки, но Елисавету все-таки затолкали в не слишком широкий промежуток между столом и округлой крышей над ним, уложили на войлок.