амни, которые сновидения отгоняют…
Такого болезненного позора Святославу еще никогда в жизни испытывать не доводилось, нет, он, разумеется, знал о дани, посылаемой хазарскому джинсу, но не мог и вообразить какую меру унижения к драгоценному барахлу готовы были присовокуплять люди, чьи шрамы (теперь затекшие жиром) будили в его сердце с младенчеких лет одно только высочайшее почтение. И ради чего было уничижаться?! Ради кисельного покоя? Будто и не витязи они, которым все равно рано или поздно предстоит умереть на ратном поле, поскольку другой судьбы и не может существовать для того, кому назначен всеблагим Родом княжеский труд. И вот славные богатыри отводят от его вопрошающе-изумленных глаз приниженные змеистые взоры, всякий раз утекающие куда-то под копыта коней.
Тем временем разговор меж Свенельдом и хазарским евреем продолжался.
— И серебро, и камни — это очень хорошо, — на выпяченных влажных губах тархана пузырились и лопались медленные слова, — но нам нужны люди. У вашего народа так много рабочих людей. Если их станет немножечко меньше, вы не останетесь голодными.
— Но как же так? — отвечал Волелюб. — Мы им не дозволяем держать в домах копья, мечи и луки, но мотыги и топоры всегда остается при них. Да и огниво у каждого есть.
Тархан не был доволен этими словами:
— Но мы не можем всегда ждать, когда вы из очередного побоища приведете степняков или когда кто-то там у вас законы переступит, чтобы вы рады были от него избавиться, — он обернулся к кому-то из своего окружения и что-то сказал на непонятном наречии. — Я пока только передаю слова моего мэлэха. Да будет с ним милость Господня и покой!
— Не справлялся ли твой малик о своей дочери, о Малуше… то бишь об Эсфири? — ввернул Асмуд, дабы хоть на время перехватить преимущество в разговоре.
Еще немного говорили о Малуше. Еще — о необходимости всегда и всячески во всех делах помогать семейству главы киевского кагала — Наамана Хапуша. И наконец расстались, на прощанье выслушав напоминание и дохленького, и гаденького человечка: Иосиф ждет скорой, обильной и роскошной дани.
Вечер уже вывязывал синие мережи, легкие или поплотней, набрасывал их на светлые клены и липы, темные ели и сосны, на удаляющуюся на ночлег к ближайшему становью орду хазар, на растерянные и смущенные бородатые лица русских дружинников, разворачивавших своих коней в обратный путь. Все произошедшее представлялось Святославу сном, глупым вчистую, какой может пригрезиться разве что сразу после по-простонародному обильной и жирной нездоровой трапезы. Спервоначалу сердце рвалось вломиться в самую необузданную ярость, в какую угодно безразсудицу: кричать, заворачивая войско, мечем принуждать каждого, кто… Дымом этого наваждения удушало самое предварительное чувство, но тут же становилось очевидным, что разящий выпад, подобный тому, что сегодня у оружейни немного отрезвил (и, вероятно, много озлил) Свенельда, здесь был бы вовсе напрасен. Как наставлял Богомил, следует как можно меньше надеяться на силу слов, молчать и действовать, работать, создавать. Этих людей (он еще раз окинул взглядом знакомые и вдруг такие новые лица) будет слишком сложно переменить…
— Расступись на две лошади! — прозвучал указ Вуефаста.
— Жеребцов вперед!..
Пусть эти некогда безгранично достойные витязи остаются подспорьем. Нужен голодный воинский дух, неразвращенный, неразложившийся. Нужно прежде много положить усилий вместе со своими сотруженниками: ратниками, железоделами, наставниками.
Обратный путь, как это обычно бывает, казался вдвое короче. Вот уже и то озерко, а вот и лесок. Луна скакала по черным сучьям, билась в тенетнике[386] частых веток, подобная жар-птице-Дивии, супружнице Божественного Гуся Дива, попавшей в неволю мертвого царства. И Святослав поражался, как этот подкинутый ему путь-дорогой образ, несмотря на, казалось бы, несказанную тяжесть одолевавших чувств, отводит его мысли в край непроясненной отрады, в край такого же кроткого и чистого света, будто бы встреченного сегодня… Ах да! Родником того света было девичье лицо, чем-то сходствовавшее с ночным светилом. Да-да. И звали ее Предславой…
— О, дунул Сиверко[387]! — услышал Святослав радом с собой прерывистый от скачки как бы винящийся голос ближайшего к нему товарища.
— Что ж, не светит зимой солнце против летнего, — само собой вырвалось у князя, и он тут же почувствовал на лице только что неощущавшееся холожавое дуновение.
Старинушка Воронок продолжал мчать князя в ту сторону, где на небе, что давно уж смерклось, низко над мелкой пилой дальнего леса все не желала умирать узкая красно-желто-зеленая полоса, а вернувшиеся прежние безрадостные думы понесли его как раз в обратном направлении, туда, где в гуще сошедшего на мир ночного мрака лежало велее чудище с маленькой зломудрой головкой и вздувшимся неохватным ненасытным брюхом — именуемое Хазарией.
Хазарская столица предавалась сладости вечерней истомы, когда дела дневные уже утратили власть, а нега ночи еще не востребована. Хазарская столица безрассудно отдавалась самым утонченным наслаждениям. Но в этот же поздний час она и трудилась в поте лица при скудном свете масляных светильников, ведь назавтра гигантскому городу нужно было подготовить пестрые наряды, удобные повозки, занятные потехи, а сколько за следующий день этот город должен был поглотить всяких яств!..
Но были у ночного Итиля и вовсе иные заботы. В темной тесной лачуге, обыкновенной для бедняцких окраин, — сплетенной из веток ивы и тамариска, а затем обмазанной изнутри и снаружи глиной, при полуживом мерцании остывающего очага сидели четверо людей и вели беседу, близко склонившись друг к другу, чтобы еле слышно произнесенные слова могли быть услышаны собеседниками. Двое из них — братья Уюр и Аваз, лет двадцати с небольшим — были хазарами. Скуластые с массивными подбородками, покрытыми жидковатой порослью, они смотрели, как и другие, в малый, поддерживаемый для света, огонь, и тот окрашивал их светлые волосы и глаза в свою рдяную масть. Еще один — Ахсар — был горбоносым аланом. А четвертого звали Баглизом, чья чернявость и густо опушенные ресницами большие продолговатые очень блестящие глаза делали очевидной его принадлежность к народу гузов.
— Что ж удивляться, что к ним относятся с отвращением, если они действительно отвратительны, — говорил Аваз, а подле него сидящий Уюр в согласии с движением речи брата еле заметно кивал своей большой коротко стриженой головой. — Ведь они гордятся тем, что презираемо всеми народами, во всяком случае людьми грамотными и опытными.
— Зато ни во что не ставят чужие святыни, — присовокупил к словам брата Уюр.
— Ну… может оно и так, — провожая взглядом завиток курчавого дымы, уплывающий в черную дыру в низком круглом потолке, не спеша и как всегда с достоинством проговорил Ахсар, — а только для меня главное, чтобы в доме был хлеб, было мясо, была крупа. И если резать этих уродов или еще что, так только с тем, чтобы вернуть то, что они у таких, как я награбили.
— Но тогда…
— А я говорю: не надо ставить лошадь впереди арбы, — отозвался Баглиз, и его красивые глаза засверкали ярче прежнего. — Что смысла гоняться за вонючими мухами? Если хочешь от них избавиться, — засыпь помойную яму.
— Что же это — «помойная яма»? — усмехнулся Уюр. — Дворец их царя? И что с ним нужно сделать? Сжечь?
— Хотя бы! — жарко выдохнул Баглиз.
Уюр продолжал улыбаться:
— Но это не в наших силах. Да и не так много в том смысла. Потому что настоящая помойка — это когда люди понимают один расчет выгод, и всю-то жизнь стоят на коленях перед чувственными наслаждениями, всю жизнь. Оглянись вокруг, — разговоров только, что о еде, питье, о нарядах и гладких женщинах…
— А что плохого в красивых женщинах? — тут же отозвался Ахсар, и вытянутые узкие ноздри его орлиного носа невольно расширились.
— В красивых женщинах… — начал было Уюр.
Но Аваз перехватил слово:
— В красивых женщинах — одна благодать, если они еще и добры. Но когда они становятся прислужницами их указов, их веры, начинают слепо подсоблять их воле… Тогда жизнь в доме, где они живут, превращается в страшный сон. Тогда вот то сластолюбие и лукавство, которое в них взрастили, даже вид тех женщин меняет, даже красоту их лиц затемняет.
Дослушав брата Уюр продолжил:
— Если и удалось бы кому убить их царя и даже всех обитателей Острова перебить, — все равно на его месте вскочил бы второй такой же, покуда широка опора их идей у всех тридцати народов Хазарии, покуда каждого дитенка с самого рождения научают распознавать в мире только съедобное и приятное.
— Что же хорошего в несъедобном и неприятном? — хмыкнул Ахсар.
Братья переглянулись, но в этот момент какой-то странный слабый звук приковал к себе общее внимание. Звук этот был слишком грубым для того, чтобы принадлежать какому-нибудь животному, способному сосуществовать рядом с людьми. Но он же показался всем слишком вкрадчивым и осторожным, чтобы его мог произвести человек, решительно и просто приблизившийся к жилищу друзей. Шуршание. Шорох камешков. И наконец тоненькое покашливание. За ним голос:
— Мир этому дому!
Это был Саул — местный еврей из самых бедных, живший здесь же неподалеку в почти такой же глинобитной хижине и собиравший себе на жизнь тысячью самых различных, но вместе с тем не слишком обременительных занятий: от составления любовных снадобий до предсказания судеб.
— Можно войти? О, Баглиз, у тебя гости… Да будет вам много счастья!
После прозвучавшего приглашения войлочная завеса вздрогнула, поднялась и в низком проеме появилась согнутая худосочная фигурка в длинной неопределенного цвета рубахе, поверх которой была наброшена прямоугольная накидка. И прежде чем войлок за ее спиной опустился вновь, из темноты к огню кинулось крупное темно-пестрое насекомое — то ли бабочка, толи жук — и закружилось вокруг невысоких взметов пламени. В Итиле стояла такая теплынь, что даже с приходом ночи не становилось холодно. Ветер — нить связывающая и этот мир, и тот мир, и всех существ, — наполненный сверканием севера, был слишком занят другой землей и сюда пока еще не заявлялся.