И колючее молчание завладело горницей.
— Свеча трещит — к морозу, — выдавила из себя Слава и тут же прокашлялась.
Лишь тень визгливой песни за тишиной.
— Послушай… — Святослав вскочил на ноги.
Он сделал два или три шага к лавке, на которой замерла Предслава, да вдруг левая нога его поехала по рассыпаному зерну, он попытался удержать равновесие, взмахнул руками, правая нога взлетела в воздух, и гулкий грохот сотряс только что онемелый покой. Напуганная внезапностью произошедшего Предслава и вовсе обмерла, когда оказалось, что муж ее остается лежать на выскобленной до белизны ясеневой стлани без всяких признаков жизни.
— Святослав… Святоша! — точно Сирин — полуптица-полудева взмахнула широкими рукавами красного свадебного покрова Предслава, спорхнула с насеста, бросилась к недвижимому своему князю.
— Что ты! Что ты! — вовсе не задумываясь над своими действиями, будто кто другой руководил ими, кудакала Слава, развязывая мужнину опояску, оглаживая голову его, щеки, и все целуя, целуя и в щеки, и в губы, и в обнажившуюся грудь, и в широкий лоб. — Сейчас. Сейчас.
Она кинулась стаскивать со Святославовых ног новенькие чермные сапоги, такие громадные в ее маленьких узких ладошках. Дело оказалось не слишком простым, но с третьей попытки ей все же удалось осуществить свои намерения. Однако и это не помогло.
— Ну очувствуйся. Не пугай меня, — заклинала Предслава, вновь целуя окаменевшее лицо.
И тут только что безвольно разметанные по полу руки железным замком сомкнулись за ее спиной, прижав крепко-накрепко к широкой выпуклой груди Святослава. Он продолжал лежать навзничь, но красивый рот его теперь расползся в счастливой улыбке едва ли не до самых ушей.
— Так ты надо мной подшутил! — пискнула пойманная в силок Предслава.
— Тишь-тищь-тишь… — ласково зашипел на нее Святослав, чуть сдавливая объятия.
Затем осторожно перекатил ее на пол, поднялся, подхватил на руки, перенес, на кунью полсть положил, сам рядом опустился, припал раскаленными губами к вырезному розовому ушку с золотой сережкой, усыпанной искрами[470], прошептал:
— Как отрадна мне была твоя забота! А теперь я о тебе позабочусь…
На следующий день свадебному торжеству должно было продолжиться. Но лишь только князь поутру вышел из мыльни, как вдруг на двор прибыли неожиданные гости с непростыми хлопотами. То были четверо киевских мастеровых, нескладных, в мешковатых овчинных и заячьих тулупах, все какие-то странно всклокоченные. Может, Святослав и не торопился бы отстраниться от проживания иных забот, если бы вдруг его внимание не призвал откуда ни возьмись зазвучавший с утра на дворе беспокойный голос Свенельда, а затем и покрики сотника старой дружины, тоже из мурманов[471], ради успеха своих торговых затей принявшего чужую веру и даже сменившего родное имя Сигурд на еврейское — Зоровавель.
— Что там сталось? — набросив на плечи обычную свою рыжебурую росомашью шубу вышел во двор Святослав, крикнул Свенельду.
— Ничего, ничего! — на бегу откликнулся тот. — Не такое дело, чтобы тебе молодую жену оставлять.
Но он, видимо, решил все же лишний раз опрометчивым небрежением не гневить легко воспламеняемое молодое сердце князя, остановился, добавил:
— Конечно, никто твоего княжеского права умалять не станет. Если хочешь, идем сейчас же. Просто, я так разумел… Ладно уже. Дело вот какое…
Но тут прибывшие мужики, завидя Святослава, сами бросились к нему, тряся раскосмаченными бородами.
— Желаем тебе, князь, радоваться!
— И вам радоваться!
— Да нам-то особо радоваться, значит, и не выходит. Вот он замыслил сына женить в эти праздники, — выступил на шаг вперед самый мелкий и самый расторопный из посольства козлобородый мужичонок, указал простой кожаной рукавицей на стоящего расставив ноги и точно высматривающего что-то на тщательно вычищенных от снега мостках своего товарища. — А чтобы сын-то… Может, ты, князь, и знавал его: он с отцом вот, с Веселином, скорняжил?..
Святослав глянул на понурого Веселина и покачал головой.
— Нет? — удивился мужичок. — Ну да ладно, что уж теперь… А чтобы сын, значит, мог, как водится, сговорившись со своею милушкой, умыкнуть ее, а потом, значит, родителю вено[472] уплатить, Веселин взял у жида сорок гривен… Да, вот столько, ибо девка дюже хорошая.
— Да, — подтвердил доселе молчавший третий мужик.
— Хорошая, — кивнул четвертый.
— Сорок гривен, значит, надо было отдать, — продолжал козлобородый коротыш. — Однако чего там мелочничать, все одно ведь детям пойдет. Ну и взял вот Веселин сорок гривен у жида, у Анании, с тем, чтобы потом отдать ко Дню Сварога сверх каждой гривны[473] еще и восемь кун.
— Ананья, он завсе меньше чем за третину заимов не дает, — подтвердил третий.
— А ежели видит, что человеку деться некуда, так может и боле потребовать, — добавил четвертый.
— Ну так чего вы к нему идете? — раздраженно фыркнул Свенельд и, как бы чуть наступая на мужиков, попытался потеснить их к воротам. — Идемте… там… там все решим.
Но мужики ничуть не подались.
— Мы с нашим князем говорить хотим, потому как вечем будем решать.
Свенельд как-то озлобленно-затравленно, точно загнанная в угол крыса, зыркнул на Святослава — сверкнул бесцветными своими глазами.
— Ты, Свенельд, — одновременно заговорили мужики, несколько различными словами изъявляя одно и то же соображение, — вновь станешь жидовскую сторону держать. Знаем мы…
— Я?! Да вот еще! Какой там… — то грозно сводя брови, то едва ли не заискивающе осклабляя узкие губы задергался Свенельд.
— Вот наш князь, он хоть и млад, да русский Закон чтит. Потому как сам святой Богомил с ребячества о его душе печаловался.
— Так что же случилось-то? — недоумевающе пробегал взглядом по все более ожесточающимся лицам Святослав. — Только ли в том дело, что кому-то хватило ума с жидом связаться?
— Так ведь убили Утренника, сына Веселина…
— Убили?
— Убили, — подтвердил третий мужик.
— Как есть, — поддержал его четвертый.
А Веселин все так же стоял и смотрел себе под ноги.
— Вот как Велесовы дни кончаем! Видать, прогневили мы чем охранителя земного. Когда Утренник те гривны отдавать понес, уж темнелось — дни короткие. Тут, когда он мимо пожарищного места шел, это там, где в конце грудня шесть изб сгорело, откуда-то из-за обгорелой-то развалины выскочил лихоман да и стукнул, значит, Утренника по голове. Сзади-то! Так голову и расколол. И сразу, значит, за гривны. Но не стерпел, видать, Род такой мерзости, — видели люди, схватили гадину. Оказалось, из Хазарии головорез, не жидовин, нет, хазарин, из тех, что Жидовский город охранять поставлены, Савиром звать. Стали мы тогда по-своему у него доискиваться, откуда он прознал, что Утренник с собой гривны несет. Тот и признался, что Анания его уластил, мол, вышиби дух из парня — тебе не привыкать, а вернешь мне гривны, получишь от того четверть. А тот, Савир, душегуб, значит, еще торг с Ананией держал: ты, говорит, все равно потом с отца убоенца утерянное стребуешь, так что обещай мне треть, а то я и вовсе ничего не отдам. Ананья ему на то отвечал: тогда я тебя их суду, нашему, значит, суду, русскому, выдам. А тот: а я правду расскажу. А жид-то: за меня вся жидова вступится, скажут, что брешешь ты, меня оговариваешь, а князья здешние не посмеют против киевского жидовства пойти, потому как все они у нас под ноготь подобраны.
Потемнели глаза у Святослава, и даже зажмурился он, словно отравленная стрела пронзила его грудь.
— Хотели мы, значит, как положено, свод устроить, Савира этого с Ананией свести, да народ, который все это слышал не утерпел и хазарина на части порвал. Не удержать было. И как же нам теперь быть? Ведь хазарин — так, угодливая собака. А настоящий лиходей — заимодавец Анания.
Свенельд уж раскрыл рот, чтобы что-то сказать, но Святослав опередил его:
— Что ж, соберем князей, и волхвов, и торгашей, и весь русский народ. Жидов позовем. Вечем будем Правду устанавливать.
— Да зачем… К чему весь мир будоражить?.. — зашипел было Свенельд, но Святослав и не посмотрел в его сторону.
Много времени не потребовалось на то, чтобы все княжеское подворье перед вырезным расписным огромным теремом и улицу перед главными его воротами заполнило, почитай, все русское мужское население Киева, кроме всяческого отребья, лишенного русским миром права голоса. Дальнозвонкий медно-серебряный колокол от храма Рода рассылал весть о соборе во всю белосветную ширь. Белыми холстами завешенное небо, белыми тюфяками застланная земля и сам воздух, простеганный белыми снежинками, все вокруг казалось таким чистозорным, глядящим прямо в душу всеведущими очами Святовита. Безусловно, Святославу не раз и не два приходилось соучаствовать в соборах. Однако доселе его суждение оставалось частью совокупного решения круга первых мужей. Впервые к нему прямо обращались люди (пока только четверо мужиков), прося заступничества, называя «своим князем», выбирая его. Возможно, обнаружившаяся новая сторона княжеского долга бодрила юношеское чувство достоинства, однако, прислушиваясь к себе перед видом этого колышущегося человеческого моря, Святослав различал в своем сердце только наставления предопределенности, в ровном свете которых увядали случайные ростки глупых страстей. Если у птенца не будет учителя, могущего наставить его в полете, он все равно рано или позднее станет на крыло. И хотя Святослав взрастал не среди безродных рабов, сейчас ему казалось, будто голос изначальной Правды нисходит на него вместе с этим белым-белым светом, неспешно льющимся сквозь скрывающую ее невыразимо прекрасный лик молочную застень.
Долго ждали посольство от киевского кагала. Те все не шли, должно быть, напуганные движением общей воли обыкновенно безмятежных созерцательных хозяев этой земли. Все высылали лазутчиков, чтобы те выведали и перенесли: не слишком ли опасны для них обстоятельства, не умышляют ли чего против иудейского народа грубые и сильные жестокосердые гои. Наконец не обнаружив среди собравшихся ни Веспасиана, ни Тита, киевское еврейство решило подчиниться Закону Русской земли, — с утра запертые ворота Жидовского города растворились, и вышли из них два десятка отпрысков от сынов Иафета, от сынов его сына Тогармы в окружении сотни охранников — хазар и аланов — во всеоружии.