Русалия — страница 97 из 135

Русский закон никого не обязывал являться на подобные сходы, кроме, разумеется, их виновников, если таковые имелись. Но произошедший с Утренником случай настолько взволновал Киев, что, почитай, все мужское население его, бросив самые неотложные труды, в этот раз стеклось к княжескому терему. И вся эта более чем двухтысячная орда гомонила, рокотала; то и дело в одном ее конце рождался неясный, но жаркий выкрик, тут же укрывался он нарастающим гудом, и гуд этот, точно речная волна, прокатывал по всей толпе, затихая в истоке, кипя, разбухая и возвышаясь на переднем бегучем краю.

Многое множество собравшегося народа, конечно, имело свою середку. Ею являлось небольшое, не более трех саженей попереч, свободное пространство. По его краю были выставлены скамьи (которыми на морозе все равно никто бы не пожелал воспользоваться) для достоуважаемых горожан: волхвов, старцев, прославленных витязей, а также посадника Свенельда (некогда с согласия такого же веча назначенного овдовевшей княгиней замещать до срока малолетнего князя), тысяцкого, ну и, понятно, князя — тем, кто пользовался наибольшим значением в Киеве. Богомила дважды пытались выманить из его избушки, но тот по обыкновению своему уклонился от почетного права высказать свое мнение во внутреннем кругу веча среди первых мужей.

— Вот я и говорю, соседи дорогие, — пришепетывая, то поднимал тонкий свой голос, то едва различимо шелестел словами самый ветхий старейшина Киева — однорукий Трувор (вторая его рука в одном из походов боговдохновенного Олега осталась где-то на дне Цареградского залива — Суда), а двое бирючей[474] по очереди, чтобы не застудить на морозе глотки, истошным криком на всю окружность повторяли сказанное, — вы землю не пашете, срубов не ладите, вы торговлей промышляете. И резоимством тоже. Русский закон нам велит, если кто из нашего племени в этом грехе упорствует, а значит миродерством живет, велит нам Закон казнить отверженцев. И ваш жидовский закон тоже ведь не дозволяет кровь сородичей пить. Так, может, нам совместно против этого зла ополчиться?

— Не то! Не то говорит! — поднялись с разных сторон голоса, растревоженные предложениями, преисполненными неуместным наивным старческим прекраснодушием. — Анашка через наемыша своего смертоубийство учинил! Казни-ить!

Маленький кургузый Анания, закутанный в роскошную лисью шубу, пару раз затравленно оглянулся, и слизкие карие глазки его задрожали. Между тем стоявший подле Святослава Асмуд как бы невзначай ткнул его в бок, и тот, про себя озлившись на собственную недогадливость, поспешил передать слово главе кагала — почти до основания разбитому наследными и просто старческими болезнями Нааману Хапушу.

— Нам не привыкать выслушивать самые жестокие обвинения, — поддерживаемый под руки с одной стороны коротышкой сыном, а с другой управляющим в его на весь Киев знаменитых хоромах — толстолицым Шмуэлем, Нааман Хапуш постарался напустить на свое лицо поверх отметин, оставленных всякими хворями, побольше страдания. — Нас обвиняют в том, что мы крадем русских детей и продаем их в рабство сефардийцам и арабам в Египет вместе с теми приведенными из походов полонянами, которых мы покупаем у малых князей. Какая нелепость! Иные наговаривают на нас, будто сыны Израиля вступают в тайные сговоры с русскими врагами… Нам больно слышать все это…

Хапуш умолк, как бы обессилев от тяжести кривды. Но тут же его почин подхватил рабби Цадок:

— Некоторые измышляют такие нелепости, что стыдно их повторять. Будто бы мы в случае какой-то своей выгоды способны отравлять чужие колодцы. Непостижимо! Ну и, конечно, наиболее часто нас стараются обвинить в том, что многие из нас промышляют заимодавством. Хотя в пятой книге Алии[475], полученной нами от Моисея, говорится: «Не отдавай в рост брату твоему ни серебра, ни хлеба, ни чего-либо другого, что можно отдавать в рост»…

Зная, что продолжение приведенных им слов напрочь опровергает сказанное — «иноземцу отдавай в рост, а брату твоему не отдавай в рост», — рабби тревожно замер, пока бирючи оглашали его слова всему вече, но, судя по спокойствию, с каким восприняла их толпа, знатоков еврейских книг в ней не нашлось. Рабби, от прочих своих расфуфыренных родичей отличавшийся только пейсами до плеч, спускавшимся из-под собольего окола шапки, продолжил:

— А мы всегда называли братьями всех своих соседей, любые народы, с которыми от начала времен стремились жить в большой любви. Ведь лучше нам жить одной семьей, одной дружной…

Тут очнулся и Нааман Хапуш:

— Святые слова, — поддержал он своего соплеменника. — Не даром же имя его — Цадок означает «справедливый». Вы слышите, служитель Бога нашего подтверждает, что сыны Израиля не могут быть лихоимцами.

— Но тогда, — перебил его Святослав, — нам должно признать, что Веселин брешет, будто взял для вено сорок гривен у Анании и отдал в заклад за них, почитай, половину своего имущества. Так? Грешит Веселин против Правды? И не винился пойманный хазарин в том, что по сговору с Ананией убил сына Веселина — Утренника? Так ведь тому немало очевидцев будет.

Глухое урчание разливалось по толпе.

— Ну-у… — судорожно соображая, стоит ли в сложившемся положении отстаивать единоплеменника или выгоднее для всего кагала отдать его на растерзание гадким акумам, заскрипел Хапуш. — Мы все знаем Ананию, как доброго и порядочного человека. Мне кажется, не мог он пойти на злодейство. Но как же теперь быть? Ведь ваши люди вместо того, чтобы привести того хазарина, который якобы по настоянию Анании убил молодого парня, привести убийцу на княжеский суд, они пренебрегли княжеским словом и сами расправились с ним…

— Я тоже считаю, — врезался в разговор Свенельд, — что нельзя этого терпеть, чтобы кто хотел, тот и судил прямо на месте. Есть русский Закон. Есть круг первых мужей. Есть и вече. Что ж это так вот…

— А как теперь быть — не знаю, — приободрившись, меньше стал изображать на лице страдания глава киевского кагала, — ведь того злодея, что мог и послухом[476] быть, казнили. А кто и слышал его слова…

— Так кто угодно может сказать что захочет, — подкинул несколько простых, но вовсе нелишних для Наамана Хапуша слов стоявший подле Свенельда сотник Сигурд — Зоровавель.

Толпа — этот огромный серый мохнатый зверь — стихла, затаилась, и, казалось, выдавала свое присутствие только могутным дыханием своим.

— Я никогда… — всхлипнув, заныл плаксивым голосом Анания.

Но старик Хапуш бросил на него злобный властный взгляд, и тот заткнулся на полуслове.

— Что ж, если никак нельзя вину доказать, — подал голос кто-то из приспешников Свенельда, — может, пусть тогда жидовство выплатит Веселину… ну и делу конец… Если, конечно, Правду никак нельзя выявить…

Святослав оторопело перебегал глазами от одной личности к другой, образовывавших тот тесный кружок, внутри которого и было сосредоточено все обсуждение дела, пока не остановился на омертвелом от горя лице Веселина.

— С одной стороны, с чего бы это мы должны были платить за чужое прегрешение… — тягуче ворковал еврейский голос. — Но с другой стороны, конечно…

— Почему же это нет пути Правду отыскать? — раздался за спиной Святослава голос его дядьки Асмуда. — Есть путь необлыжный. Русский. Нать железом испытать, кто как за Правду стоять станет. Правда прямо идет, с нею не разминешься.

Огромнейший серый зверь заворочался, зарычал грозно, — озираясь завертели головами, теснее прижались к обступавшим их копейщикам пришельцы из Жидовского города, и при том носы у них будто вдвое вытянулись. А пухлощекий Анания, тот и вовсе так всполохнулся, что его, подобно старцу Хапушу, пришлось сородичам под руки держать. Однако после того, как его побледневшие щеки натерли снегом, он встрепенулся и очень тонким срывающимся женоподобным голосом объявил, что, отстаивая свою безвинность, готов принять любые муки.

И вот точно по мановению Сварожьей десницы в середке свободного круга вспыхнул красный костер. Вечно надсматривающий за всем происходящим на этой земле ветер подхватил темный дым, потащил, разметывая, разбрасывая над толпой горько-смолистые клочки его. Уж зажелтели, забелели раскаливаемые полымем железные пруты. Вышедший к костру в сопровождении двух своих учеников очень старый волхв по имени Ведолюб поманил к себе Веселина.

— Скажи, готов ли ты во славу Бога нашего Рода стоять за его Правду?

Возможность хоть каким волевым порывом расколоть скорлупу обступившего горя вызвала в лице несчастного отца какое-то движение жизни.

— И в бедах живут люди, а в неправде пропадают, — поднял он наконец простецкое лицо свое, озарившееся вдруг светом того благородства, которое достигается только духовным трудом нескольких поколений.

Старец Ведолюб ухватил одной рукой в бурой голице[477] свою редкую но весьма долгую белоснежную бороду, отчаянно треплемую ветром, в другой, обнаженной, он сжимал деревянное изображение ушастого Прове[478], изготовившегося метнуть серебряное копье:

— Стоишь ли ты на своем, что покаранный народом убивец твоего сына Утренника открывался в злоумышленном сговоре с Ананией?

— Во имя Рода, на суд Прове.

Глаза волхва, которые за многие годы служения Тому, Кто не рождается, не умирает, не сгорает, не размокает, не разрушается, не рассекается и, Чистый, является свидетелем всего, глаза волхва, которые без всяких особенных проверок с легкостью отличали Правду от Кривды, наполнились небородным светом любви и сострадания:

— Что ж… Оправь Род правого, выдай виноватого!

Он кивнул на костер, и тотчас один из учеников подал ему прут, сизый по всей длиннее, красный с серо-синей подвижной тенью остывающего металла на конце.

— Ради Рода и Правды.

Открытой дюжей пятерницей Веселин схватил раскаленное железо и держал так, в вытянутой руке. Из сжатого кулака повалил дым, — и смрад горелой плоти, казавшийся в данной обстановке жутким, мазнул по лицам, составлявшим внутренний круг. Зрачки светлых глаз Веселина расползлись, затопив глаза чернотой. Видно было, как под заячьим тулупом по телу его пробегают судороги, открыт