Русая коса — страница 1 из 2

М. П. ПогодинРусая коса

Происшествие из жизни одного молодого человека

— Что с тобою сделалось, товарищ? — спросил молодой Д., вошед в комнату приятеля своего Минского. — Давным-давно ты ни к кому из нас не являешься; йенские ученые ведомости лежат у тебя на столе неразрезанные, и даже… любезный твой «Нестор» [1] — вот он — покрыт новою пылью сверх собственной древней!

— Ты все шутишь, Александр! Мне не до шуток.

— О чем же грустишь ты, смею спросить? Все твои знакомые теряются в догадках. Мы ума приложить не можем… и мне поручено выведать твою тайну, во что бы то ни стало. Отчего в тебе такая перемена?

— О какой перемене говоришь ты? Если бы не сказал ты о ней теперь, мне и в голову не пришла бы мысль, что во мне есть какая-нибудь. Давно ли я виделся со всеми вами, говорил о литературных новостях, спорил…

— Поздравляю… Ты зерно с древним монахом заслушался какой-нибудь райской птички [2], хотя они и редко залетают к нам ныне. Да не спугнул ли я ее?.. Знаешь ли, что со времени твоего затворничества вышел новый том «Истории» Карамзина, Жуковский перевел еще одну Байронову поэму… [3] Словом, ты целую неделю сидишь дома.

— И это может быть. Я погружен в созерцание: не мудрено, что времени для меня кет.

— Но и прежде ты погружался в созерцание; однако ж товарищи имели удовольствие принимать в нем участие… Перестань вертеться: притворство к тебе не пристало; впрочем, я уже поймал тебя: ты не принял участия в моих известиях; значит, что у тебя на душе таится что-то важное, необыкновенное… И если б я не боялся пресловутой твоей философии, твоих насмешек над моим каким-то легкомыслием, то представил бы тебе свою догадку, отвергаемую, однако ж, нашими товарищами. Ты улыбаешься… Добрый знак! Смелее, смелее, ну — выговори!

— Я… влю… нет… мне кажется теперь, что я могу… что можно влюбляться.

— Браво! браво! Так я и предполагал. Ну что, философ, где твоя философия? Теперь станешь смеяться над нами, обыкновенными смертными, не могущими возвыситься до любви к идеалам мимо ничтожных прелестей брения [4]. И тебя пленило это ничтожное брение, эта бедная существенность. Ты упал с своего седьмого неба. Не правда ли, что лучше было ходить по земле: ты ушибся бы не так больно. Я радуюсь от чистого сердца; а то было ты совсем запугал нас своею стоическою твердостию: мы краснели, когда приходил ты к нам в комнату с своими учеными диссертациями, с своими филантропическими видами; мы стыдились мимолетных своих мечтаний. — Кому же мир конечный одолжен за возвращение любезных прав своих?

— Русой косе!

— Русой косе! Я горю любопытством… Расскажи мне свое похождение.

— Обещаешься ли молчать и не смеяться надо мною?

— Молчать я согласен, но не смеяться едва ли смогу. Только не мучь меня и говори поскорее.

— Слушай. Ты знаешь, что я несколько лет вхож в дом к графу О. и пользуюсь благосклонностию всего семейства; знаешь, что у графа две дочери, добрые и любезные, хотя и очень между собою несходные. Я намечу слегка их портреты. Старшая живет в душе своей, живет чувствованиями. Мира внешнего, кажется, не существует для нее, и между тем она привязана к нему узами неразрывными; но все впечатления от посторонних предметов так усвояются ею, что теряют особливую свою значительность и превращаются в нечто общее и бесконечное. Чужие чувствования делаются ее собственными. Никогда, кажется, не жалеет, не заботится она о других, а все о себе, и между тем никто больше ее не забывает себя. Ты можешь представить себе, какая прелесть разливается от того в ее обхождении. Во всем умеет она находить сторону духовную, благородную, и действует на людей также самым духовным образом. Если она станет говорить с тобою, ты не будешь слышать слов ее, не будешь иметь никаких определенных мыслей; но душа твоя будет изменяться по ее произволу: ты будешь чувствовать все, что угодно волшебнице. Словом, это музыка.

Другая, наоборот, живет, кажется, в мире внешнем; кажется, сама есть прелестное явление из внешнего мира, резвится, веселится, всем играет, надо всем смеется, везде находит сторону вещественную, хотя и облагороживает ее. Ничто не останавливает ее внимания надолго; своенравная, она летает от одного предмета к другому, беспрестанно противоречит себе и другим; не пленяет, но завоевывает и бросает свои завоевания; на нее нельзя не радоваться, но нельзя и не сердиться. Это какая-то легкая поэзия.

Я знаю их обеих, и очень хорошо. Поэзия выросла даже на глазах моих. Гостя часто у них на даче, я имел случай коротко с ними познакомиться. Ты знаешь: в обществе малочисленном живется как-то простее, откровеннее; беспрестанно встречаются такие случаи, каких годами не дождешься в городе, случаи, коими человек раскрывается. Одно слово, которое мимоходом уронили, один взгляд, который туда-сюда бросили, обрисовывает характер яснее иной биографии. Притом мы беспрестанно бывали вместе: поутру, например, были заведены у нас общие прогулки; мы говорили свободно, без всяких светских притворных приличий, о литературе, чужой, своей, о славных писателях, о жизни, о предметах нравственных. Веселая непринужденность царствовала в наших разговорах; иногда рассыпаемы были цветы остроумия, насмешки, и все, заметь, было растворено сим драгоценным благолюбием, которое составляет существенное достоинство всякого просвещенного человека. Я привык к ним и любил их — благодарностию за все те удовольствия, которые они мне доставляли. Знаешь ли, что, живя у них по четыре месяца, никогда не имел я никакого неприятного противного ощущения! Я наслаждался жизнию. Чтение мое там состояло всегда в сочинениях славных моих друзей-гуманистов: Гердера [5], Шиллера, Франклина [6], Шлёцера, и таким образом повторял я свой курс studiorum humaniorum [7] и теоретически, и практически. Из всего этого можешь ты представить себе, с каким запасом добра, с какими приятными воспоминаниями оставлял я их мирное обиталище, в котором умывался, кажется, какою-то доброю водою… как был я предан им! Впрочем, скажу тебе по совести, я любил их только как прекрасные идеи в прекрасных формах, как мы любим Марию Стуарт [8] Шиллерову, Юлию [9] Руссову, Магдалину [10] Корреджиеву, — и только. Они заметили во мне добрые наклонности, еще не знаю что-то, и обращались со мною как с домашним. Так точно провел я у них и последнее лето на даче. В город возвратились давно… Я бываю у них часто… На днях я прихожу к поэзии с «Чернецом», который только что вышел из печати. В передней комнате на ее половине говорят мне, что графиня недавно вышла из ванны и принять меня, вероятно, не может. Я своротился было назад, как вдруг раздался голос из кабинета: «Что вам угодно, Н. Н., здравствуйте!» — «Я принес к вам литературную новость, и очень приятную». — «Ах, подите, подите сюда поскорее, прочтемте вместе… Нет, нет, погодите одну минуту… теперь готова… пожалуйте…»

Я вошел… но, Александр, прощай, поди домой! Я не могу продолжать: у меня голова закружилась, волнуется сердце… Приди завтра, приди, когда ты хочешь… Неужели давно это случилось?.. Не может быть: ты меня обманываешь.

— Перестань ребячиться, и что это за прихоть жестокая! Ты довел меня до вершины горы, хотел показать вид и закрыл глаза… Лучше бы не начинал.

— Не могу, клянусь, не могу. Я вижу теперь эту русую косу, которая рассыпается густыми кудрями по плечам…

— Браво, философ, да это уже и не по-нашему. Дай мне пощупать пульс твой… Но вот тебе стакан холодной воды; из другого, если хочешь, я тебя оболью, и ты прохладишься. Мне нужны только два слова… Кончи.

— Я вошел… Графиня стояла еще перед зеркалом в голубом ситцевом капоте с длинными рукавами, на шее кисейная косынка, сложенная спереди и небрежно подправленная под воротничок. Подле горничная, только что застегнувшая последнюю пуговицу… Вытертые, но еще не высохнувшие волосы спускались со всех сторон длинными, густыми и реденькими кистями… Лицо то открывалось, то закрывалось крайними локонами; графиня своими белыми ручками закидывала их назад, поправляла, но они, досадные, беспрестанно опускались над глазами. Иногда сверкали сквозь них пронзительные голубые глаза… Половина головы озарялась солнечными лучами, которые прокрадывались сквозь малиновые занавески и наводили то свет, то тень на свежее лицо. Ах, Александр, она была очаровательна. Если я помешался, разумеется не надолго, то ты верно бы сошел с ума и навсегда… Я весь трепетал… Ты веришь, что каменная Галатея оживилась творческим духом художника — так поверь и тому, что живая Галатея окаменила нового Пигмалиона… и природа не уступила древнему искусству в могуществе [11]. Она остановила все мои жизненные силы, и я сделался статуею изумления… Помню наконец, что слова графини привели меня в чувство. «Что с вами сделалось, Н. Н., читайте, читайте, мне хочется поскорее познакомиться с новым нашим поэтом…» В это только время я почувствовал, что я что-то живое, что опять становлюсь собою, и начал читать, извиняясь, как сумелось. Мы прочли «Чернеца». Я возвратился домой и с тех пор не выхожу со двора. В первый раз говорю только… Но я чувствую, мне теперь лучше…

— Благодарю за откровенность, — сказал Д. — Толковать с тобою теперь, кажется, не время. Девятый день самый опасный в горячке. — Но не думал ли ты сам уже о чем-нибудь, сюда относящемся?

— Я не думал ни о чем. Я был погружен в настоящем и наслаждался безусловно.