Отрывок из статьи, опубликованной в газете «Правда», 1998, 13 марта.
РАССТРЕЛ 1993 ГОДА
Каждое явление постигается сопоставлением с прецедентами. Последним бессудным расстрелом при коммунистическом режиме был расстрел в Новочеркасске. В «Архипелаге ГУЛАГ» Солженицын оценивает число жертв расстрела — человек в 70–80. Солженицын был диссидент, оппозиционер, при оценке числа жертв расстрела 1993 года корректно сопоставлять его цифры тоже с цифрами оппозиции. Самые осторожные взвешенные цифры, которые я встречал, — это человек 500. Вот как далеко мы шагнули. Солженицын пишет о Новочеркасске: «Не преувеличим, сказав, что тут завязался важный узел новейшей русской истории». Во сколько же раз это верно в применении к расстрелам 3–4 октября 1993 года! Не преувеличим, сказав, что тут был не новый узел, а катастрофа страны.
Каждое убийство — это провал общества на тысячелетия назад к догосударственному существованию, морали кровной мести. Но бессудный расстрел, совершаемый государственной властью, — это подрыв нравственных корней народа. Как у Пушкина — «Убийцу с палачом избрали мы в цари». А здесь впервые в истории такой расстрел был превращен в телешоу и показан на всех экранах. После такой демонстрации многое в жизни нашей страны потеряло смысл. Новая Конституция была принята фигурально под грохот выстрелов танков 1993 года, и такая ей цена в глазах многих и до сих пор. Бессмысленными стали президентские выборы 1996 года, когда у одного из претендентов за пазухой оставался «вариант 1993 года». Это и есть самая страшная криминализация страны: не то, что внизу много преступников, и даже не то, что власть с ними слабо борется, а то, что сама власть усваивает принципы преступного мира. Катастрофой было не то, что нарушалась Конституция. Ведь изнасилование не сводится к нарушению Уголовного кодекса. Катастрофично разрушение доверия к категориям, на которых основано общество и которые оно вырабатывало тысячелетиями: право, власть закона, суд. Доверие разрушено, и это будет долго душить жизнь страны. Единственный способ побороть зло — открыто на государственном уровне признать совершенное преступление. Именно как преступление против страны и народа. Не столь важно даже наказание преступников, сколь публичное отречение от сотворенного греха и возврат к принципам закона. А было ли это путем к демократии? Математики часто говорят, что об определениях не спорят. Возможно и такое определение демократии, что ответ будет положительным. Тогда демократия означает власть богатств, нажитых разграблением страны, и власть, опирающуюся на легкую готовность лить кровь народа для своей защиты. Боюсь, что такое определение в нашем мире окажется применимым к очень многим ситуациям.
Опубликовано в приложении к «Независимой газете», 1998, № 16(18), октябрь.
«НАДЕЮСЬ НА ЧУДО»
— Как вы воспитывались в вашей семье, была ли она религиозной? Какими вам помнятся первые побуждения к вере?.. Словом, ваши самые ранние впечатления религиозного характера.
— Мои родители не были религиозными. Хотя отец был в детстве и в молодости очень религиозным, собирался даже идти в монахи и выбрал себе имя, которое он примет при пострижении. А потом мне говорил, что после того, что он пережил в революцию и гражданскую войну, больше в Бога верить не может. Я, говорит, могу верить в какого-нибудь безличного Бога, в разум Вселенной, для которого судьбы человека и муравья совершенно одинаковы, не более того. Мать тоже не проявляла каких-то признаков религиозности, разве что, когда я был маленький, на ночь обычно крестила меня. А водила меня в церковь бабушка. Как-то раз я и причащался Так что, строго говоря, семья не была религиозной по-настоящему.
К тому же жизнь вокруг двигалась в прямо противоположном направлении. Яркое детское воспоминание: я учился в школе, до которой нужно было проехать две остановки на трамвае, и во всех трамваях висел небольшой такой плакат, на котором было написано: «Наука и техника доказали, что бога нет». Меня это очень заинтересовало, я был еще не в старших классах и потому эту сентенцию очень буквально понял. То есть я решил, что где-то, в каком-то месте, был поставлен какой-то эксперимент, и вот приставал к взрослым; «Как это доказали?» Они мне говорили что-то невнятное: «Это надо в широком смысле понимать, буквально нельзя».
В школу поступил я сразу во второй класс, потому что уже умел писать, и вот на первом же уроке велели в тетрадке записать лозунг: «Хлеба дал нам не Христос, а машина и колхоз». Для той эпохи характерен и слог какой-то варварский: «Хлеба дал нам…», не «Хлеб дал нам», а то было бы похоже на «хлеб наш насущный». Как-то не по-русски. Нужно было разноцветными карандашами эти слова обвести рамкой. И, конечно, это было сильное влияние, выталкивающее из тебя всякое религиозное чувство. Но мне кажется, как я вспоминаю то время, более того — вся жизнь была такая, сам характер жизни таков, что он для чего-либо потустороннего, высшего не оставлял никакого места. Напряженная гонка все время: «Быстрей! больше!». Ударники, про которых все время в газетах писали, в школах на линейках говорили и в пионеротрядах рассказывали, что они в 20 или 100 раз нормы превышали. Какое-то стремление всегда больше сделать, иметь перед собой цель — месячный план, годовой план, пятилетний план перевыполнить. Все было заполнено лозунгами: выполним к такому-то числу годовой план и к такому-то году пятилетний план.
— Словом, «время, вперед!»
— Да, будто машина какая-то грандиозная работала, в которой человек чувствовал себя винтиком. Сталин, я помню, и тост произнес: «За таких винтиков, которых не ценят а они очень важны». И такое чувство было, что можно войти в ритм этой машины и вращаться в том же направлении, в котором она запрограммирована. Либо же ты попробуешь вертеться в другую сторону и будешь сразу сломан.
За этой машиной жизни стояла еще машина истории. Для людей, у которых было желание осмыслить все в мире, имелась и машина истории человечества с ее непреложными законами, которые обнаружили Маркс и Энгельс и сделали вывод, что они, собственно, ничем не отличаются от естественнонаучных законов: все движется, работает по непреложным законам. В такой истории нет места для свободы воли. А еще шире: вся природа, весь космос устроены по таким же законам; и приспособленность мира, и его совершенство — все это объясняется неким таким механизмом.
У Грэма Грина есть роман, который для меня как-то выделяется из всех его романов, мне кажется, он гораздо глубже и ярче всех остальных, — «Сила и слава». Сам Грин, далекий от трагедий, сотрясавших XX век, встретился однажды с настоящей трагедией, с колоссальным преследованием католической религии в Мексике (он принял католицизм и был направлен туда Ватиканом, чтобы ознакомиться с происходящим). Он увидел страшные гонения, вполне сопоставимые с нашими религиозными гонениями XX века, но абсолютно замолчанные. Грин описывает психологию одного лейтенанта, который охотится за одним скрывающимся священником, истребляет все проявления религии, выкорчевывает ее из жизни крестьян. И Грин пишет, что лейтенант был мистик, «мистик мертвого мира», то есть перед нами какая-то мистика грандиозной холодной машины.
— Не зря говорят: атеизм — это тоже религия, но со знаком минус.
— Нам, детям, подросткам, внушалась такая точка зрения, что в наше время люди уже просто не могут верить в Бога. И я помню, уже будучи подростком, задумался: а что же такое мы в наше время знаем, что нас так отличает от наших предков 500-летней давности или хотя бы 100-летней давности, что они могли верить в Бога, а мы не можем? И я начал перебирать в уме и увидел, что никаких таких особенных знаний нет. Ну, мы знаем, как взорвать атомную бомбу, но это ведь ни в ту, ни в другую сторону не определяет нашего отношения к Богу.
Потом начал читать Ньютона, самое главное его сочинение — «Основы натуральной философии», где он пишет: да, действительно, моя теория объясняет, почему планеты обращаются вокруг Солнца так, как они обращаются, но она не объясняет, почему они именно так расположены, почему все планеты, орбиты их расположены практически в одной плоскости, почему все они вращаются в одну и ту же сторону и почему орбиты их спутников тоже расположены в той же плоскости, тоже вращаются в одну сторону? Он приводит целый ряд удивительных свойств Солнечной системы и комет. И Ньютон кончает тем, что это «изящнейшее расположение комет, планет и Солнца показывает, что в мире господствует разум, который правит миром как Бог Пантократор». Но хочу сказать, что первый шаг такого даже не то чтобы религиозного, а скорее колеблющего атеизм духа, он, по-моему, сам собой вытекает из логики даже тех наук, к которым апеллируют обычно для доказательства того, что в мире нет места ни для каких потусторонних принципов. Он сам вытекает. То есть появляется убеждение, что безусловно, мир построен разумно и сам собой разумно устроиться бы никак не мог. Тот же Ньютон говорил, у него осталась неизданная записка «Почему атеизм является бессмысленным учением и никогда долго умами не владеет». Когда я читал ее тогда, то подумал: вот тут-то он ошибся, эта идея завладела у нас умами надолго. Но вот теперь видно, что Ньютон все же весьма прозорлив.
— Действительно, как это произошло? Ведь сколько было сил затрачено на борьбу с «религиозными предрассудками», и казалось, атеизм победил окончательно. В 1950—1960-е годы религия воспринималась как что-то ужасно архаическое, смешное даже. И вдруг постепенно, я помню, когда я училась, в 1970-е годы, это не только стало не смешно — быть верующим, ходить в церковь, — а это стало какой-то доблестью… Отчего это?
— Я думаю, что переломным моментом была война. Война, когда церкви, как вы знаете, были заполнены людьми. Ведь все время, кроме войны, с самыми простыми проявлениями религиозности велась борьба, так что, например, на Пасху в церковь не пускали. Говорили: это для стариков. Но где это установлено, каким законом, что для стариков, а молодым нельзя? А когда собиралась толпа у церкви, какие-то активисты начинали гонять вокруг на мотоциклетке, выключив глушитель, со страшным грохотом. А во время войны это все куда-то исчезло, и люди благоговейно входили в храм. У каждого кто-то близкий был, за кого он молился, верил, свечку приходил поставить. Потом, когда война кончилась, это религиозное рвение ослабло, но я думаю, что перелом все же начался с войны.