[461]. Поразил настолько, что он загорелся создать под Петербургом «российский Версаль». Так появился Петергоф.
В то же время в историографии существует мнение, будто позитивный образ России является не следствием петровских успехов, а лишь результатом «беспрецедентной пропагандистской кампании», организованной русскими властями в Европе, как об этом пишет современный французский историк Ф.-Д. Лиштенан[462]. По её мнению, именно дипломаты сотворили новый образ суверена, прославившегося на следующий день после Полтавской битвы, в результате чего представление о России стало меняться, а благожелательные сочинения следовали одно за другим[463]. Главный же вывод Ф.-Д. Лиштенан сводится к тому, что Пётр I сам присвоил себе титул «Великий», «так же, как сумел создать миф о своём правлении, единственно истинный»[464].
Как бы то ни было, Великое посольство и реформы Петра I изменили представления о царе-тиране, господствовавшие в XVII веке. В глазах многих европейских просветителей Пётр I, в основе реформ которого лежали «исключительно рациональные планы», выглядел образцовым правителем страны, свободной, в отличие от Европы, от традиций и готовой для созидания нового. Такое представление о Петре было связано с усугубившимся кризисом Старого порядка и с критикой его просветителями[465]. Россия начинает восприниматься как обширная площадка для гигантских экспериментов, которые можно провести с опорой на самые передовые достижения европейской мысли и с полнотой, невозможной на Западе с его традициями и древней историей[466]. Как отмечает Л. Вульф, «из Парижа Восточная Европа казалась просто идеальным полем для деятельности просвещённых монархов; деспотизм располагался на безопасном удалении, и философы могли помогать мыслью, советом и даже „планом цивилизации", как Дидро, а проекты физиократов ещё больше подтверждают, что Восточная Европа создавалась как опытное поле, где Просвещение могло свободно претворять в жизнь свои общественные теории и политические мечтания»[467].
Именно в это время активно развивается возникшая ещё в эпоху «открытия» Московского государства мысль о России как ученице Европы. Пётр I воспринимался как варвар, но его варварство оправдывалось тем, что он, как представлялось европейцам, стремился исправляться и хотел учиться у Европы[468]. То, что Пётр брал за образец европейские институты, а не Европа равнялась на Россию, чрезвычайно возвышало европейцев в их собственных глазах[469]. По словам Э. Каррер д’Анкосс, именно петровское «неодолимое стремление к союзу с Францией» «привело к утверждению европейской идентичности России и её статуса европейской державы»[470].
В то же время победа Петра I над Швецией в ходе Северной войны спровоцировала серьёзное беспокойство в Европе, и в душах европейцев поселился страх перед «русской угрозой». Как отмечает Г. Меттан, «войдя через парадный вход в закрытый клуб великих империй и европейских королевств, Россия не только вызовет немало симпатий, но и вернёт к жизни застарелую враждебность, особенно во Франции»[471].
Дело в том, что начиная с XVI века Россия и Франция традиционно придерживались диаметрально противоположных межгосударственных союзов и ориентаций: друзьями Франции были заклятые враги России, и наоборот. Союзниками Франции являлись Швеция, Польша и Турция — главные враги России, а союзниками России — Австрия и Англия, главные противники Франции[472].
В результате внешнеполитические разногласия не содействовали формированию позитивного образа России. Именно французские авторы стали центром антагонизма по отношению к ней. Все завоевания Петра были достигнуты за счёт активно субсидируемого Бурбонами «восточного барьера» против Габсбургов — Швеции и Польши, системы альянсов, которая отныне была призвана также отгородить Россию. В результате столь важный для Франции «восточный барьер» создавал очевидный фронт франко-российского напряжения[473].
Поэтому параллельно с «русским миражом» и удивлением перед Россией начинает формироваться страх, точнее идея «русской угрозы» и образ «врага у ворот». Как отмечает П.П. Черкасов, «когда на месте архаичной (или самобытной — как на это взглянуть) Московии появилась европеизированная и амбициозная Российская империя, на глазах наращивавшая свою военную мощь, в Европе всерьёз встревожились. Никто там не был готов к тому, чтобы принять Россию на равных в круг великих европейских держав, а именно этого добивались Пётр I и его преемники на петербургском троне. Европеизация России (при всей её условности и ограниченности) отнюдь не радовала европейских правителей, всё более определённо говоривших об „угрозе" со стороны „неисправимых варваров, подверженных извечному деспотизму" и склонных к внешней экспансии»[474].
Северная война дала импульс к столкновению между Россией и Европой на поле газетно-публицистической пропаганды: именно тогда началась «война перьев» или «война памфлетов» (в XIX веке такое явление получит название «журнальных войн», а в XX веке появится термин «информационные войны») с участием дворов Стокгольма, Петербурга и сочувствовавших им кругов в разных частях Европы. Ключевым понятием в полемике стала идея «равновесия сил», а автором памфлета «Европейский баланс» («The Balance of Europe», 1711) стал знаменитый писатель и просветитель Даниэль Дефо. Он предлагал при установлении европейского баланса сил не принимать в расчёт Северную Европу, иначе говоря, Россию, однако военные победы Петра сделали это невозможным, и понятие «северный баланс» окончательно закрепилось в политическом лексиконе века. Швеции отводилась роль сдерживающего барьера против России. Впоследствии концепция «баланса сил» получила широкое распространение[475].
Именно после ярких и во многом неожиданных побед Петра I над шведскими войсками во французском обществе начинают формироваться представления о русской армии как потенциально сильной и опасной. Как отмечала Симона Блан, для большинства европейской элиты Пётр Великий «оставался единственным ответственным за жёсткое скандальное вторжение России на поле европейской дипломатии»[476]. Однако эти опасения перед мощью России способствовали и активизации интереса к ней с целью получения информации о молодой сильной державе и её армии.
Однако опасения перед мощью России тогда ещё не приобрели панического характера. Более того, в течение нескольких лет после заключения Ништадтского мира 1721 года первоначальное ощущение угрозы ослабло, и Россия была принята в «европейский дом» с поразительной лёгкостью, учитывая достигнутые ею успехи[477]. По словам И. Нойманна, «установление русского господства на Балтийском море не было немедленно воспринято как непосредственная военная угроза Европе, но все ясно увидели, что эта угроза стала реальной»[478].
Вместе с тем европейцы надеялись, что петровская Россия, быстро утверждавшая себя в роли доминирующей балтийской державы и, следовательно, становившаяся частью европейской системы государств, могла стать ценным союзником в борьбе с Османской империей[479]. По мнению М. Малиа, «никогда ещё Европа не реагировала на имперскую экспансию России с большим безразличием»[480]. Как видим, в эпоху «открытия» Московской Руси, как и в эпоху Просвещения и во все последующие периоды, образ России зависел от опасений перед ней и от надежд, которые с ней связывали.
В 1721 году Россия была провозглашена империей, а Пётр объявил себя императором[481]. Название «Россия» стало появляться в заглавиях европейских книг, и получилось, что термин «Россия» и держава Россия вошли в европейскую систему государств одновременно[482]. Однако императорский титул европейцы признавать не спешили. Так, Версаль вплоть до 1740-х годов не соглашался с «узурпацией» титула императора русским государем.
После смерти Петра ситуация начинает меняться. Как отмечал М. Малиа, когда в 1725 году престол перешёл к более слабым правителям, державы быстро изменили своё отношение к России на оставшуюся часть столетия в соответствии со своими геополитическими интересами[483]. В то же время процветавший среди философов-просветителей культ Екатерины II, начало которому положил Вольтер, способствовал восприятию её побед в первой Русско-турецкой войне как триумфа не только России, но и цивилизации, а самое масштабное расширение российских владений трактовалось как исполнение цивилизаторской миссии[484]. Примером может служить взгляд на императрицу Екатерину II австрийского дипломата князя де Линя, который в своих письмах создал просто богоподобный образ российской государыни[485].