[81].
Но интерес к России связан не только с самой Россией. Ведь взгляд на Другого — это прежде всего способ самопознания, попытка понять свою собственную идентичность[82]. Другой — это зеркало себя самого, самообраз[83]. Любое имагологическое исследование, исследование Другого, есть всегда работа о познающем, и познавая Другого, мы глубже узнаём самих себя. Ш.Л. Монтескьё, например, желая понять, что собой представляют французы, поставил вопрос о том, что такое быть персом. Соответственно, образ России, сложившийся на Западе, больше говорит о специфике западного менталитета, нежели о нашей стране[84].
Как отмечала отечественный исследователь Н.В. Синицына, работы иностранцев о России представляют собой «источник специфический, отражающий одновременно два образа — образ мира, которому посвящён, и образ мира, где создан. Поэтому в исследовании образа Другого важен не только его объект, но и субъект, то есть носитель, его собственный историко-культурный контекст»[85]. Такой образ не бывает нейтральным, он служит инструментом формирования той или иной идеи, поэтому ему свойственна большая или меньшая тенденциозность[86]. По справедливому замечанию известного отечественного историка Олега Фёдоровича Кудрявцева, в трудах иностранцев о другой стране проявляются «черты миросозерцания и идеологические установки той цивилизации и той культуры, в лоне которых они появились»[87].
Оптика наблюдателей тенденциозна, а взгляд часто предопределён господствующими ожиданиями, опасениями, настроениями. Соответственно, механизмы формирования национального мнения коррелируются скорее с необходимостью национального самосохранения и самопознания, нежели с необходимостью объективного научного изучения Другого. Ален Безансон, рассуждая о книге Мартина Малиа о России, подчёркивает, что эта книга оказывается в конечном счёте историей не только России, но и всего западного мира, поскольку все его оценки неразрывно связаны с историей того самого Запада, которому они принадлежат[88]. Сам же Безансон вынужден признать, что «европейские оценки зависят более от эволюции самой Европы, нежели от состояния тех стран, которые этой оценке подвергаются»[89].
Можно согласиться с утверждением Ш. Корбе, что мнение, формируемое одной нацией о другой, является одной из форм национальной защиты. С его помощью каждая нация защищает свои собственные национальные интересы (так, как они понимаются в каждый конкретный момент). Соответственно, примат национального интереса нивелирует объективность восприятия, а превратности и перипетии истории разрушают преемственность восприятия, подчиняя его конкретной исторической ситуации и доминирующим в обществе идеям[90].
Поэтому, как точно отмечает российский исследователь А. И. Миллер, «в дискурсе, созданном и воспроизводимом на Западе, Россия не может лишь по собственной воле изменить свою роль и свой образ. Не Россия поместила себя вне Европы, и не только от России зависит это преодолеть»[91].
Итак, образ России и русских, создаваемый иностранцами, являлся не только и не столько результатом реального изучения нашей страны, сколько самообразом, автопортретом. Как отмечает Анатоль Ливен, «каждой стране нужен собственный идеализированный образ — не для самовосхваления, напыщенности и надменности (как это часто, к сожалению, бывает), а в качестве основы идентичности и стабильности, стремления к общему усовершенствованию»[92]. И этот идеальный самообраз можно создать на основе антитезы, противопоставив своему идеалу антиидеал, самообраз в негативе. Именно таким самообразом в негативе, искажённым отражением в кривом зеркале и является для Запада Россия.
В рамках любой культуры, любого мифа или сказки Добро всегда борется и противостоит Злу. Соответственно для Запада его самоутверждение как гаранта и защитника положительных начал осуществлялось через активное противоборство с Россией. В результате Запад механически повторяет суждения и заключения, сделанные в XV–XVI веках первыми ступившими на русскую землю европейцами, не пытаясь исправить эти заблуждения и ошибки.
Активизация интереса к России в эпохи кризисов и перемен
Интерес к России активизировался и активизируется в моменты кризисов и перемен в самом западном обществе. Как справедливо отмечает И. Нойманн, попытки создания из России антагонистического Другого «проистекали из ощущения непрочности воображаемого европейского „Я"»[93].
Поэтому как русофобия, так и русофилия являются отражением внутренних проблем Другого, проблем его собственной идентичности. По словам М. Малиа, «Россия в разное время демонизировалась и обожествлялась западным мнением не столько из-за её реальной роли в Европе, сколько из-за страхов и разочарований, надежд или чаяний, порождённых в европейском обществе его собственными проблемами»[94].
Собственные самооценка и самовосприятие являются важнейшими факторами восприятия Другого[95]. Для сохранения своей идентичности, удержания ускользающих основ и почвы под ногами нужна была точка опоры. Такой точкой опоры зачастую выступала Россия. Так было во времена «открытия» европейцами Московской Руси, когда само европейское общество находилось в состоянии системного кризиса: турецкая угроза, религиозный раскол и войны, начало колониальной борьбы. Например, немецкий историк Дитер Гро в своей книге «Россия и самосознание Европы», впервые опубликованной в 1961 году и так и не переведённой до сих пор на русский язык[97], отмечал, что конструировавшийся в Европе на протяжении последних трёх столетий образ России был неразрывно связан с представлениями Европы о самой себе, а точнее, с кризисом этих представлений, наиболее остро обозначившимся на рубеже XVII–XVIII веков[96].
Так было в XVIII столетии, в эпоху Просвещения, накануне бурных перемен конца века и Французской революции. Как подчёркивает Л. Вульф применимо к XVIII столетию, в конструирование Восточной Европы европейцы «вкладывали столько интеллектуальной энергии потому, что дополняющая её конструкция, Западная Европа, была весьма неустойчивой»[98]. Так было на протяжении «долгого XIX века», в XX веке и вот уже и в XXI столетии.
По мнению И. Нойманна, Россия и русские трактовались на Западе как лиминарный (пограничный) случай европейской идентичности[99], отсюда и их якобы вечная неопределённость и непредсказуемость. Как справедливо отмечает С.Г. Кара-Мурза, тем самым «европейцев сплачивали мифом, будто им приходилось издавна жить бок о бок с варваром непредсказуемым, ход мыслей которого недоступен для логического анализа»[100].
О неопределённости России пишет и А. Безансон, подчёркивая, что Россия была слишком «удалена от центров цивилизации». Следствием этой удалённости стало «возникновение огромного пространства без городов, без ремесленников (русскому крестьянину все орудия труда заменял, как правило, топор), огромной страны, сельское хозяйство которой, по отзывам специалистов, достигло к 1913 году того уровня, на котором английское сельское хозяйство находилось во времена войны Алой и Белой розы»[101]. Наверное, не стоит особенно задумываться над вопросом о том, на какие «отзывы специалистов» опирался А. Безансон, а вот во фразе про топор угадывается влияние маркиза де Кюстина, утверждавшего, что ни один русский не выходит из дома без топора. Очевидно, эта неопределённость в восприятии была связана не столько с неопределённостью России, сколько с неопределённостью самого Запада. И чем сильнее была эта неопределённость и нестабильность, тем пристальнее был взгляд на Россию.
Образ России — конструкт воображаемого
Вымышленные страхи перед Россией или «страхи фантазии» являются, помимо прочего, следствием того, что сама Россия для Запада является конструктом воображаемого, страной мифологической[102]. У Запада была и есть собственная Россия, вовсе на нашу страну не похожая. Образ России — это «культурная конструкция», «интеллектуальное изобретательство» европейцев[103].
Запад судит о России воображаемой, книжной, о России Толстого и Достоевского, экстраполируя эти образы на всю страну и нацию, вне зависимости от исторического времени. Американцы, как известно, после Второй мировой войны изучали русский, точнее, советский национальный характер «на расстоянии», в том числе по произведениям Толстого и Достоевского и ставили нам диагноз «маниакально-депрессивный психоз»[104]. Они любили вымышленных литературных героев, как правило, тех, которые страдали от притеснений российских властей. Как отмечает Л. Вульф, популярность в Америке персонажей русской литературы, таких как доктор Живаго и Иван Денисович, была связана с тем, что их страдания символизировали ужасы коммунизма, а артисты русского балета, такие как Рудольф Нуреев и Михаил Барышников «пользовались огромным успехом в Лондоне, Париже и Нью-Йорке ещё и потому, что блеск их мастерства служил отражением и русского гения, и подневольного положения творческой личности в стране, которую они были вынуждены покинуть»