сеевцев ошибка.
Во-первых, как мы увидим из дальнейшего, несправедливо замечание о «не проявленной алексеевцами стойкости», и, во-вторых, полковник Гравицкий никогда командиром Алексеевской бригады не был, а также никогда не занимал с ней Геническа.
Неверные сведения об Алексеевском десанте дают и советские источники. Исследователь Гражданской войны И.С. Коротков в своей книге «Разгром Врангеля» (Издание Министерства обороны, Москва, 1955 г.) пишет: «Отбив наступление Советских войск, противник с целью расширения и закрепления занятых им территорий в северной части Крымского полуострова в течение 14 и 16 апреля провел две небольшие десантные операции: Алексеевским пехотным полком – силою до 800 штыков при одной батарее – у Кириллович 14 апреля, и Дроздовской пехотной дивизией силою около 1600 человек и 60 пулеметах в районе порта Хорлы 16 апреля. Десант Алексеевского полка имел задачу, двигаясь на Ефремовку, перерезать железную дорогу в районе станции Акимовка. Но вследствие срочно принятых мер командованием 13-й армии и 461-й стрелковой дивизии, этот десант своей задачи не выполнил и, понеся тяжелые потери, ушел обратно для посадки на суда. Особенно успешно против Алексеевского полка действовали части Мелитопольского гарнизона и части 46-й стрелковой дивизии».
В действительности события развивались по-другому. 1 апреля Алексеевский десант высадился у деревни Кирилловки и занял ее без боя. В десант входили: Алексеевская бригада, около 600 человек, 2 орудия Корниловской батареи (при высадке оказалось, что одно орудие не в порядке, а потому выгружено было только одно орудие) и 40 юнкеров Корниловского училища. Начальником десанта был командующий Алексеевской бригадой полковник Звягин261. Начальником флотилии, которая привезла десант и в дальнейшем должна была его поддерживать орудиями своих судов, был капитан 1-го ранга Машуков262. К отряду был прикомандирован мичман, задача которого была корректировать стрельбу морских орудий. Кроме того, при отряде был представитель штаба Главнокомандующего генерал Махров.
Задачей десанта было высадиться и идти к железнодорожным станциям Большой Утлюг и Акимовка, взорвать имеющиеся там мосты и тем прервать сообщение Мелитополь – Ново-Алексеевка. После этого, в случае сильного натиска противника, отойти обратно к Кирилловке и сесть на суда.
2 апреля отряд занимает деревню Ефимовку, а затем деревню Давыдовку. Того же числа по радио было получено приказание генерала Слащева изменить задачу десанта и вместо Акимовки и Большого Утлюга идти на Геническ и, наступая с севера, помочь Сводно-стрелковому полку (командир полк Гравицкий), который будет наступать от Арбатской стрелки, взять Геническ. Алексеевцы исполняют приказание и берут направление на Геническ. По дороге почти без боя занимают деревни Акмонай и Стокопани и 5 апреля на рассвете с боем занимают деревню Узкуя. В этом бою был убит мичман, задача которого была корректировать стрельбу флота, и этим была потеряна поддержка с моря. К тому же все снаряды единственного орудия, которое отряд имел, были израсходованы, то есть алексеевцы остались без всякой артиллерии.
Красные, к этому времени уже успев подтянуть довольно большие силы (34-я дивизия, гарнизон города Мелитополя), почти окружили белых и начали теснить их с трех сторон. Свободным оставалось только море, вдоль которого продвигался отряд алексеевцев. Геническ, цель десанта, был уже в нескольких верстах, взять его нужно было во что бы то ни стало, – дальше уже были свои, на соединение с которыми шел отряд.
Оторвавшись от наседающих сзади красных, решительным наскоком, после короткого, упорного боя алексеевцы занимают Геническ и выходят к проливу, отделяющему город от Арбатской стрелки. Красные, припертые к проливу, отходят на запад, а часть из них, как потом выяснилось, не успев вовремя отойти, прячется в домах. Своднострелкового полка, на соединение с которым шли алексеевцы и с которым они должны были брать Геническ, здесь не оказалось. Не было его и на Арбатской стрелке, на другой стороне пролива.
В это время большевики, подошедшие со стороны Юзкуя, соединившись с отступившими из Геническа, начали энергично наступать на город. К ним на помощь подошел бронепоезд, который начал обстреливать город. У белых, как было сказано выше, артиллерии не было и отвечать было нечем. Положение создавалось безнадежное – удержать город не было сил.
Алексеевцы начали, для переправы на Арбатскую стрелку, отходить к проливу. Мост через пролив был взорван, брода не было, у пристани стояло несколько дырявых лодок, причем без весел. Из ближайших домов, расположенных на горе над проливом, начался обстрел. Это попрятавшиеся по домам красные, увидев, что белые отступают, открыли огонь из окон, расстреливая на выбор столпившихся у пристани белых. Начали рваться снаряды. Это бронепоезд красных перенес огонь на переправу. Началась паника. Такой развязки никто не ожидал. Лодки могли перевезти только немногих. Люди бросались в воду одетые и гибли от пуль или тонули, выбившись из сил. Командир Алексеевского полка полковник Бузун263 с ротой, прикрывающей отступление, одним из последних переплыл пролив.
В этот день Алексеевская бригада потеряла убитыми, ранеными и потонувшими 340 человек, то есть больше половины своего состава.
Остатки отряда с Арбатской стрелки были обратно перевезены в Крым (Керчь).
Когда выяснились результаты десанта, генерал Врангель приказал произвести расследование В приказе № 002858 от 27 апреля 1920 года говорится: «Произвести расследование по делу о событиях, происшедших в районе г. Геническа, и взаимодействии алексеевцев, флота и Сводно-стрелкового полка». Расследование было поручено генерал-майору Шольпу264, бывшему в то время начальником гарнизона и комендантом Керчи. Как генерал Шольп пишет в своих воспоминаниях, им было установлено следующее:
1) Генерал Слащев позволил себе передать по радио приказание десанту, ему не подчиненному, и изменить его задачи, вопреки полученному приказанию от Главнокомандующего.
2) Генерал Слащев не установил связи и одновременности действий десантного отряда, Сводно-стрелкового полка и нашей батареи, расположенной на Арбатской стрелке.
3) Часть Сводно-стрелкового полка за день до прихода алексеевцев произвела переправу через пролив западнее Геническа, но была отбита, потеряв 150 человек.
4) Полковник Гравицкий, командир Сводно-стрелкового полка, при даче показаний отговаривался тем, что не получил точных указаний от генерала Слащева о времени наступления десантного отряда. Сам же не позаботился установить наблюдение или запросить генерала Слащева.
5) В момент катастрофы, переживаемой алексеевцами, полковник Гравицкий находился на Арбатской стрелке, в 3 верстах от переправы, там же стояла и батарея, находившаяся в его распоряжении. А будь она на позиции и открой она огонь по противнику, переправа алексеевцев прошла бы иначе и потери были бы ничтожны.
Говоря о действиях самого десантного отряда, генерал Шольп вменяет его руководству нерешительность и из этого вытекающее медленное, особенно вначале, продвижение отряда. Хотя (примечание автора этой статьи) отрядом за 4 дня было с боями, по тылам противника, пройдено больше 70 верст.
О результатах расследования генералом Шольпом был послан доклад в штаб Главнокомандующего.
В заключение своих воспоминаний о разборе этого дела генерал Шольп пишет: «…Что Слащев избежал справедливой за это кары, то, вероятно, только потому, что незадолго до этого получил наименование «Крымского». Последующие действия генерала Слащева и полковника Гравицкого в Болгарии и переход их на службу к большевикам показал, что эти люди были не на своем месте». (Воспоминания генерала Шольпа находятся в «Архиве генерала Головина», который, в свою очередь, находится в Хуверской библиотеке Стад фор дского университета, Калифорния, США.)
Этим не кончилось знакомство алексеевцев с полковником Гравицким. В Галлиполи полковник Гравицкий был назначен командиром вновь сформированного Алексеевского полка. Это вызвало среди алексеевцев протесты и возмущение. Обратились к генералу Врангелю. Он назначил «второе» расследование, которое поручил генералу Экку265. Как мне рассказывали, уже тогда появилось подозрение, что полковник Гравицкий связан с большевиками.
Из всего вышесказанного нет сомнения, что о результатах «первого» расследования генерала Шольпа почему-то генералу Врангелю не было доложено. Иначе в его воспоминаниях не было бы ошибки, о которой говорится в начале этой статьи, и полковник Гравицкий понес бы заслуженное наказание еще в Крыму.
Б. Пылин266Алексеевцы в Крыму267
В Крыму при Врангеле
Путь наш был не долог. Через несколько часов мы прибыли в Керчь, где и высадились. Наш полк расквартировался в селе Катерлес, в четырех верстах от Керчи.
После многих месяцев боев и так выматывающего отступления наш полк в первый раз получил передышку. Передышка была просто необходима, чтобы собраться с силами, воспрянуть духом и стать опять боеспособными.
Общая обстановка первых дней в Крыму была не особенно благоприятной для спокойного отдыха. Фронт на Перекопе держался благодаря мужеству немногочисленных войск, главным образом юнкеров, под командой генерала Слащева, того самого Слащева, поведение которого в то время ничем не предвещало его печального конца. В тылу свирепствовал тиф, косивший людей тысячами.
Как следствие длительного отступления и неудач, мораль и дисциплина войск пали. Авторитет высшего командования был поколеблен; была поколеблена вера в победу; появилась критика тех, кому до этого безоговорочно верили. Ползли мрачные слухи и сплетни, в которых указывались имена виновников перенесенных армией неудач. Чаще других фигурировало имя генерала Романовского, начальника штаба генерала Деникина.
Англичане, до какой-то степени помогавшие Добровольческой армии, отказались от дальнейшей помощи и в категорической форме, в виде ультиматума, предложили ей начать переговоры с большевиками о мире. В этих переговорах они предлагали свое посредничество. Не пользовавшиеся никогда у большинства русского народа ни симпатиями, ни доверием, англичане и в этот раз показали свое истинное лицо беспринципных политиков, к тому же, как события теперь показывают, проявили преступную недальновидность. Однако белый Крым сдаваться не хотел, пораженческих настроений не было, и о переговорах с большевиками не могло быть и речи.
При создавшейся обстановке генерал Деникин видел, что для спасения армии и для успешного продолжения борьбы нужны решительные перемены, нужны новые имена и новые авторитеты. По его приказанию в Севастополе созывается совещание высших военачальников, задачей которого было наметить кандидатуру нового Главнокомандующего. На это совещание ездил и наш командир полка.
Совещание единодушно выразило доверие генералу Деникину и просило его остаться на своем посту. Но несмотря на это, генерал Деникин, как известно, 21 марта (ст. ст.) слагает с себя звание Главнокомандующего и передает власть генералу Врангелю.
Так начался новый период Добровольческой армии под командованием генерала Врангеля. Назначение генерала Врангеля никого не удивило: его имя всем было известно. Он пользовался в армии популярностью, ему верили и считали, что он с честью выведет армию из тяжелого положения.
В один из первых дней нового командования в нашем полку произошел инцидент, заставивший почувствовать новую, твердую руку и осознать серьезность ответственности за свое поведение. Несколько офицеров нашего полка за дебош в пьяном виде в городе были неожиданно разжалованы в солдаты. Такое наказание за такого рода поступок, быть может, было слишком суровым и жестоким по отношению к заслуженным в боях офицерам, но с точки зрения дисциплины и поднятия авторитета Белого Воина, в обстановке разлагающегося Крыма, было оправдано и необходимо.
Новая власть по-серьезному взялась за восстановление пошатнувшейся воинской этики и морали. Как ни странно, для этого процесса не потребовалось много времени и больших усилий. Приехавшие с Кубани полки были сравнительно малочисленны, но в этой их малочисленности, как это ни звучит парадоксально, была до некоторой степени их сила. Во время долгого отступления произошел естественный отсев – все слабое и сомневающееся отстало и распылилось, осталось более сильное и верное, в главном молодежь, решившая идти до конца. Поэтому неудивительно, что боеспособность армии и дисциплина были восстановлены в невероятно короткий срок.
24 или 25 марта неожиданно в Керчь приехал новый Главнокомандующий. Был парад, в котором принял участие и наш полковник. Все как-то подтянулись, почистились, принарядились как могли и приняли бодрый вид. После парада генерал Врангель обратился к войскам с речью. Он был на голову выше всех, стройный, затянутый в черкеску, с гордо посаженной головой, весь – порыв, энергия и вера.
Я видел его в первый раз. Позднее, уже в эмиграции, мне пришлось его видеть еще несколько раз. С того времени прошло больше 50 лет, многие чувства и взгляды переменились, многое видишь другими глазами. Но и теперь, когда я вспоминаю Врангеля, я всегда вижу его именно таким, каким он был тогда в Крыму, в марте 1920 года. «Вождь Божьей милостью», – как его назвал П.Б. Струве, в звезду которого тогда мы все верили. Он говорил хриплым, сорванным от многих речей голосом. Точного содержания его речи память не сохранила. Но смысл ее был, что не все потеряно, что на нашей стороне правда и что еще рано склонять голову. Его речь была покрыта громовым «Ура!».
Здороваясь с нашим полком, он назвал алексеевцев «Орлами» и этим самым как бы наложил на нас обязательство быть достойными этого имени. С парада полк возвращался с бодрыми песнями, шли, четко отбивая ногу. А через несколько дней алексеевцы, так и не отдохнув, опять пошли в опасный и ответственный поход.
День парада принес и мне лично большую и неожиданную радость. В Керчи я нашел своих родных. После парада несколько наших офицеров решило пойти погулять в город. Взяли и меня с собой. Проголодавшись, зашли на главной улице в какой-то ресторан закусить. Денег у всех было не особенно много. Помню, волновались, хватит ли заплатить, хотя ели мы самый скромный обед. И вот, выходя из ресторана, подобно тому, как описывается в малоправдоподобных романах, я лицом к лицу столкнулся с моей мачехой, которая должна была быть, как я был уверен, за тысячу верст отсюда, в Ливнах. В тех самых Ливнах, куда я пытался попасть по поручению отца несколько месяцев назад, что и послужило началом моих злоключений.
Радость встречи сразу же для нас с мачехой омрачилась тем, что ни я, ни она ничего не знали об отце. Сестра моя и мой младший брат были с ней в Керчи. Мачеха повела меня к ним. Они ютились в маленькой комнатке на краю города. Конечно, и их первый вопрос был: «А где папа?» Я рассказал, где я оставил его, как он послал меня за ними в Ливны и что я пережил за эти полгода, они же рассказывали о всех своих мытарствах. Оказалось, что они вовремя выехали из Айвен и благополучно добрались до Харькова. Как у нас было договорено, они сразу пошли к начальнику станции, где мы с отцом оставили для них записку. Там им сказали, что никакой записки для них нет и что о нас ничего не известно, и предложили наведаться еще раз. Теперь мне вполне ясно, что наша идея связаться через начальника станции в Харькове была по меньшей мере наивна. Она говорила о том, что мы, будучи в Ливнах, совершенно не представляли себе реально, что происходило тогда в тылу Добровольческой армии.
Как вспоминаешь теперь, вокзал в Харькове осенью 1919 года был подобен взъерошенному муравейнику. Толпы нагруженных своим скарбом, мечущихся людей. Одни откуда-то приезжали, другие пытались куда-то уехать, а многие просто жили на вокзале, не имея другой, лучшей крыши над головой. В канцелярию начальника станции каждый день приходили сотни людей с самыми невозможными просьбами и требованиями, и, конечно, было бы чудом, если бы в такой обстановке наша записка попала по назначению.
Чуда не случилось. Одним словом, записки они так и не получили. Перед несчастными встал вопрос, что делать дальше и где нас искать. Они вспомнили наш разговор перед отъездом из Айвен о том, что если не устроимся в Харькове, то, может быть, поедем в Керчь, где у отца были знакомые. Другого им ничего не оставалось, и они направились в Керчь. Там они никаких знакомых не нашли и остались буквально на улице: без денег, без пристанища, а надвигалась зима.
Здесь приходится повторить избитые, но одни из самых утешительных для человека слова: «Свет не без добрых людей». Кто-то приютил, кто-то помог добрым советом. Да и мачеха, которую мы по общепринятой традиции все-таки недолюбливали, оказалась «доброй» мачехой и энергичным человеком. Она умела шить и показала себя неплохой портнихой. Сердобольные люди нашли заказчиц, и так они перебились зиму. Сестра даже не потеряла учебного года, поступила приходящей в женский институт, оказавшийся в это время в Керчи.
Встал вопрос, что мне делать дальше, как мне поступить. Присоединиться ли мне к своим и начать более или менее нормальную для моего возраста жизнь или же оставаться в полку? Присоединившись полностью к своим, я бы их материального положения не улучшил, мне ведь тогда было всего тринадцать с половиной лет; мачехе стало бы только еще тяжелее, было бы нужно кормить еще одного человека. И я решил пока оставаться в полку. Но если говорить до конца откровенно, не только эти, казалось бы, благородные побуждения повлияли на мое окончательное решение. Это были скорее отговорки. Просто жизнь в полку была для меня интересней, и переход на положение обыкновенного мальчишки был бы для меня слишком тяжелой и обидной деградацией.
Сестра и мачеха пытались протестовать, но потом как-то с этим примирились. В их глазах я был героем, а потому уже самостоятельным человеком. Мой Георгиевский крест и лычки на погонах произвели на них большое впечатление, они по-женски чересчур серьезно отнеслись к этому и поверили в необходимость моего пребывания в полку, приняв это как жертву, которую в такое время должны нести все.
Я рассказал командиру полка о моей встрече со своими и о моем желании дальше оставаться в полку. Выслушав мои доводы, командир особенно не протестовал против моего решения, сказав, что свое согласие он дает только на лето и что осенью, когда начнутся в школах занятия, мы поговорим на эту тему более серьезно. Видимо, командир как-то по-своему уже привык ко мне и ему было жаль расставаться со мной.
Навещал своих я довольно часто, стараясь каждый раз приносить что-нибудь из съестного. Но это было не так просто, так как всюду чувствовалась острая нехватка продуктов. После богатой Кубани мы попали в переполненный беженцами и войсками Крым. В нашем меню появились хамса (мелкая засоленная в бочках рыбешка, похожая на кильки), селедка и знаменитая «шрапнель» (каша из перловой крупы).
Приближалась Пасха. В Страстную пятницу я исповедовался, в субботу утром должен был причащаться. На мое несчастье, хозяйка хаты, где я жил, рано утром в субботу напекла коржиков и принесла мне целую тарелку. Они были такие пышные и румяные, что я не выдержал и до обедни несколько штук съел, успокаивая себя, что об этом никто не узнает. В церкви меня начала мучить совесть. Что делать? Уйти и не причащаться нельзя, командир заметит, он тоже причащался. Идти причащаться так, скрыв, что оскоромился, вдруг стало страшно. Наконец, переборов стыд, пошел в алтарь и откровенно рассказал нашему батюшке о коржиках. Он, к моему удивлению, довольно снисходительно отнесся к моему проступку, только спросил меня, раскаиваюсь ли я в этом, и велел отбить двадцать поклонов. Об этом происшествии как-то узнали в полку. Может быть, солдат, который в этот день прислуживал в алтаре, рассказал. Так или иначе, но потом надо мной долго подсмеивались, называя меня великим грешником, который любит коржики.
После заутрени в полковом Офицерском собрании были розговины. (Я на них не присутствовал и разговлялся со своими в Керчи.) Нужно сказать, что в нашем полку было много хорошеньких сестер милосердия. У нас шутили, что при нашем отступлении из Ростова все хорошенькие ростовские гимназистки ушли с нашим полком. И вот из-за одной из них, по имени Маруся, очень интересной и кокетливой, чуть не произошла большая трагедия.
Во время розговин два офицера, ее соседи по столу, начали за ней ухаживать. Один из них был молоденький поручик, с сухой рукой, о котором я уже упоминал. Ему Маруся явно отдавала предпочтение, почти совсем не обращая внимания на другого соседа; тот же, раздосадованный и оскорбленный таким невниманием, налег на спиртные напитки. Провожать Марусю пошел сухорукий поручик. Другой, вдребезги пьяный, выйдя на крыльцо, выстрелил им вдогонку и ранил поручика в бок, а сестру в руку, – они шли под руку. Может быть, хотел пошутить, но шутка вышла плохая. К счастью, рана поручика оказалась не тяжелой. На другой день я его ходил проведать в лазарет. Там встретил протрезвившегося, перепуганного и очень расстроенного «соперника», пришедшего просить прощения. Дело, как мне помнится, удалось замять, но большую часть сестер милосердия раскассировали, от греха подальше, по больницам и лазаретам Керчи, оставив в полку только необходимых, полагающихся по штату.
Десант под Геническ
Отдохнуть нам так и не удалось. На второй день Пасхи неожиданно пришел приказ о выступлении. Вечером в Керчи наш полк погрузили на большую баржу. Была безлунная ночь. При потушенных огнях мы прошли Керченский пролив и вышли в Азовское море.
Куда мы плывем, никто точно не знал. Командир полка, если я не путаю, получил конверт с заданием, который он должен был распечатать в открытом море. Погода для начала апреля была необыкновенно теплая и Азовское море, известное своими бурями, довольно спокойное. В барже было чересчур душно, и я устроился спать на воздухе, на крыше рулевой будки. Нашу баржу тянул маленький по сравнению с ней катер. Запомнилось его название «Силач», такое несоответствующее его размерам. Свое название он с честью оправдал, легко справляясь со своей, казалось, непосильной для него задачей. Мы довольно быстро продвигались вперед.
На рассвете высадились в тылу у большевиков около села Кирилловка, верст сорок севернее Геническа. Высадка прошла благополучно. Как видно, нас никто не ожидал. Да и трудно было предположить, что войска, только что потерпевшие поражение на Кубани, так быстро оправятся и будут способны на рискованную операцию десанта.
Силы наши были не ахти какие: остатки нашего полка, около 300 человек, взвод юнкеров да какая-то часть Самурского полка, всего человек четыреста – пятьсот, при одном орудии (взяли с собой два, но второе даже не выгрузили, так как оно оказалось неисправным).
С нами пришла канонерская лодка «Гайдамак», бывший ледокол, переделанный в военное судно. Она должна была поддержать огнем своих орудий нашу высадку и помогать нам в дальнейшем по мере нашего продвижения вдоль Азовского моря. Для этого к нам был прикомандирован моряк-артиллерист в чине лейтенанта, чтобы корректировать стрельбу «Гайдамака».
Задача нашего десанта, как я понимаю, была, пройдя по тылам большевиков, нарушить коммуникации, оттянуть силы красных от Перекопа и выйти на соединение с нашими около Геническа.
Вначале все шло гладко, мы продвигались довольно быстро, не встречая особенного сопротивления. Но на второй день картина начала меняться: красные уже подтянули силы, каждую деревню приходилось брать с упорным боем. Ко всему, еще и моряк-лейтенант был убит, и мы потеряли поддержку с моря. Мы остались с одним орудием, к тому же и снаряды для него скоро вышли.
Одно село мы никак не могли взять. Засевшие там большевики оказывали упорное сопротивление. Для овладения им потребовалось бы много человеческих жертв и времени. А при нашей малочисленности наше спасение было в быстроте продвижения вперед. Был найден выход: мы просто обошли это село, оставив его защитников позади себя.
Подойдя к Геническу, нашему полку пришлось вести бой на две стороны: отбиваться от наступающих на нас сзади большевиков и вести бой с обороняющими город красными войсками. Геническ оказалось взять не так просто; наши цепи были встречены сильным пулеметным и артиллерийским огнем. Большевики уходить из Геническа не хотели. Нам же нужно было взять его во что бы то ни стало: другого выхода у нас не было. За Геническом была Арбатская стрелка и Крым, где были уже наши.
Напрягая последние силы, несмотря на большие потери, наши цепи упорно продвигались вперед. Наконец большевики не выдержали и стали отходить. Мы вступили в город; казалось, что все злоключения кончились и мы сможем спокойно передохнуть. Стрельба умолкла, наступило затишье. Штаб нашего полка вышел на небольшую городскую площадь и там остановился.
Перепуганные жители начали выползать из своих домов и вступать в разговоры. Среди них были и евреи; как и во всех русских приморских городах, здесь их было довольно много. Ко мне подошел старый еврей и стал меня расспрашивать, кто мы такие, поругал большевиков, а потом сказал мне, что он знает, где у красных склад оружия, и предложил мне его показать. Он повел меня в какое-то большое здание, по виду похожее на государственное учреждение. Сначала мы пошли по лестнице, а потом по бесконечному пустому коридору. Наши шаги гулко отдавались в тишине казавшегося необитаемым здания. Начал закрадываться страх и раскаяние, что пошел с незнакомым человеком в только что занятом нами городе неизвестно куда. Главное, я никому не сказал, куда я ухожу.
Наконец мы вошли в большую комнату, густо заставленную кроватями, на которых лежали и сидели раненые. Это был лазарет красных. При нашем появлении все замерли и с испугом уставились на нас. Они, верно, уже знали о приходе белых и приняли меня за первого вестника добровольцев, о жестокости которых советская пропаганда так много кричала.
В углу этой комнаты была навалена небольшая куча разнокалиберных старых винтовок, на которую мой проводник мне и показал. Это и был в его представлении «склад оружия». Обитатели палаты, видя, что пока, кроме меня и старого еврея, никого нет, осмелели. Начали переговариваться между собой и расспрашивать еврея, что происходит в городе и зачем он привел меня к ним. Ситуация принимала оборот совсем неблагоприятный для меня: я оказался один среди врагов. Они бы могли что угодно со мной сделать, и об этом никто бы не узнал. Спасло меня то, что, по-видимому, они не были вполне уверены, что мы одни и что за нами никто не следует. Пока они этого окончательно не раскумекали, нужно было уходить. Прервав дебаты, я сказал, что сейчас нам нужно идти, но что скоро мы вернемся. Мне и до сих пор не совсем понятно поведение старого еврея и почему он именно меня выбрал своим доверенным лицом. Возможно, как говорят, у него «не все были дома». Одно можно с уверенностью сказать, что ему не поздоровилось после нашего ухода из города.
За те полчаса, что я отсутствовал, обстановка совершенно изменилась. Со стороны, с которой мы вошли в Геническ, была слышна приближающаяся и все усиливающаяся пулеметная и ружейная стрельба. Красные, которые шли за нами, догнали нас и наступали на город.
Командир полка, увидев меня, приказал мне отправляться на пристань, где уже шла переправа войск на Арбатскую стрелку. Генический пролив, соединяющий Азовское море с Сивашем и отделяющий Геническ от Арбатской стрелки, в этом месте довольно узкий; тем не менее переправа шла не очень быстро, так как в нашем распоряжении было только несколько небольших лодок. Даже весел не было, и приходилось грести досками, отодранными от настила пристани.
Наш Стрелковый полк, занимающий позиции на Арбатской стрелке и на обязанности которого лежала оборона ее от большевиков, почему-то не оказал нам поддержки во время нашего наступления на Геническ и не помог нам и во время переправы. Вдобавок ко всему, начался обстрел пристани из близлежащих домов, расположенных на горе над проливом. При занятии нами города красные, припертые к морю, как видно, попрятались по домам и теперь, увидев, что мы отступаем, открыли огонь из окон, в упор расстреливая на выбор бегущих белых.
Такой развязки никто не ожидал. Началась паника, лодки брали с боя. Мои попытки попасть на одну из них не увенчались успехом. Забравшись под пристань, я скинул ботинки и штаны и, бросившись в воду, поплыл. Вокруг пули, цокая, падали в воду. Вода, наверное, была холодная, ведь было только начало апреля по старому стилю, но я никакого холода не замечал.
На середине пролива я ухватился за корму мимо проходящей лодки. Это было очень вовремя, я уже начал терять силы. Кто-то, не забывший старые законы военного товарищества, подал мне руку и втащил меня в лодку. В лодке уже были раненые и на дне лежал убитый. К тому же лодка текла и постепенно наполнялась окрашенной в красный цвет водой.
Не помню, как мы пристали к берегу. Подхваченный инстинктом «самоспасения», который охватил всех, я понесся, не чувствуя под собой ног, по открытой песчаной косе. Ни хаты, ни деревца, ни куста – ничего, что могло быть защитой или укрытием.
Начали рваться снаряды. Это наш «Гайдамак», не разобравшись, в чем дело, и решив, что это большевики переправились через пролив, по своей собственной инициативе, думая нам помочь, взял под обстрел Арбатскую стрелку. На наше счастье, ошибка скоро выяснилась и обстрел прекратился.
Пробежав версты две, мы остановились. Пули уже не достигали нас. Начали собираться те, кому удалось выскочить из этой переделки. Вид у всех нас был совсем не воинственный – были мы совершенно мокрые, большинство полуголые. Немного осталось от нашего полка. Много алексеевцев осталось лежать на деревянных настилах Генической пристани или нашли свою могилу на дне Генического пролива.
Между собравшимися уцелевшими алексеевцами не было командира полка. Говорили, что он остался с ротой, прикрывающей отступление, а что произошло с ним дальше, никто не знал – начали уже беспокоиться за его судьбу.
Вдруг видим, едет какая-то повозка, а в ней, к нашей великой радости, наш командир в каком-то старом тулупе на голое тело. Он одним из последних переплыл пролив. Увидев жалкие остатки полка, он закрыл лицо руками и разрыдался. Те, у кого сохранилась одежда, поделились с ним и как-то его одели. Потом пришла та же баржа, что и привезла нас, и тянул ее тот же катер «Силач». Погрузили наши остатки и повезли обратно в Керчь.
Так, внешне бесславно, окончился наш десант. Но если принять во внимание нашу малочисленность и призадуматься, чего мы, несмотря на эту малочисленность, достигли, то стыдиться нам нечего. Горсточка алексеевцев храбро прошла по тылам красных, оттянула на себя силы большевиков и этим самым облегчила главным силам оборону Перекопа и заняла с боем Геническ. Но здесь их, повторяю, почему-то никто не поддержал, а своих сил у них было недостаточно, чтобы удержать за собой город.
Забегая вперед, хочется рассказать следующий эпизод, характеризующий преданность своему полку некоторых из наших алексеевцев. Осенью того же года наш полк, после следующего нашего десанта на Кубань, был переброшен в Северную Таврию. Там в одной из деревень к нам пришел красноармеец, перешедший на нашу сторону. Он оказался нашим офицером, раненным на пристани Геническа и оставшимся лежать на ней. Был взят в плен. Успел вовремя срезать офицерские погоны и выдал себя за солдата. Другие солдаты, тоже взятые в плен, его не выдали. Пролежав два месяца в советском госпитале, он был отправлен на Польский фронт под Варшаву. Там его рана опять открылась. Попал снова в лазарет, в котором не захотели долго возиться с его старой раной и предложили дать отпуск домой. Зная, что Белая армия вышла из Крыма и продвигается по Таврии, этот офицер выбрал город, лежащий недалеко от фронта, и заявил, что он родом из этого города. Получил пропуск, добрался до этих мест, как-то перешел фронт и после долгих мытарств очутился в родном полку.
Русская Мама и Этлинген
По возвращении в Керчь остатки нашего полка опять разместились на старых квартирах в селе Катерлес. На следующее утро, узнав, что наш полк вернулся, ко мне пришел мой младший брат Миша.
Нас еще не успели обмундировать, поэтому одет я был довольно странно: босиком, в каких-то рваных штанах. Брат с некоторым удивлением меня рассматривал; потом сказал мне, что сестра и мачеха удивляются и волнуются, почему я до сих пор не пришел к ним, и предложил мне тут же отправиться в город к нашим. Я ответил, что сегодня не могу. Брат, естественно, спросил: «Почему?» Мне не хотелось говорить, было немножко стыдно, что я в походе потерял штаны и что мне нечего надеть. Не найдя ничего более умного, я сболтнул первое, пришедшее мне в голову: «Я немножко ранен и мне запрещено ходить в город». Он сразу поверил, даже побледнел от волнения и стал меня расспрашивать, куда и как я ранен. Я успокоил его, что ранен я легко, просто пулей поцарапало бок. Обещал через два дня к ним прийти.
Просил брата никому ничего не рассказывать. Он, конечно, слова не сдержал и по приходе домой, по секрету от мачехи, рассказал всё сестре. Сестра разволновалась и поделилась своими переживаниями со своей ближайшей подругой. Та тоже не выдержала; в общем, к концу дня об этом знал весь Наташин класс. Тоже по секрету уже рассказывали подробности моего ранения, в каком лазарете я лежу и что я тяжело ранен. Подруги старались выразить Наташе сочувствие и внимание и в то же время чуточку завидовали ей. Ведь так романтично и почетно было иметь раненого брата. Все они тогда горячо переживали все происходящее на фронте и мечтали, как только немного подрастут, поступить в сестры милосердия.
К счастью, через два дня я получил новые брюки и ботинки и пошел навестить своих родных раньше, чем они успели попасть ко мне. Придя к ним, я признался во всем. Все мои были очень обрадованы, что я цел и невредим. Много по этому поводу смеялись и шутили. Сговорились, чтобы не выставлять мою сестру в смешном виде перед подругами, не отрицать версию о моем ранении, а только говорить, что оно, к счастью, оказалось пустяковым.
После, увы, печально кончившегося десанта остатки нашего полка для пополнения и переформирования были опять расквартированы в окрестностях Керчи. Одновременно полку была дана довольно ответственная задача, а именно охрана побережья Керченского полуострова. Для этого полк, разбитый на небольшие подразделения, занял наиболее важные места по побережью полуострова.
Как всем известно, этот полуостров омывается Черным и Азовским морями и отделен Керченским проливом от Кубани, точнее, от Таманского полуострова, в то время занятого большевиками. Длина Керченского пролива 40 км и ширина от 3 до 15 км. Такая близость к большевикам делала окрестности Керчи одним из уязвимых мест в обороне Крыма. Красные могли высадить здесь свой десант, под покровом ночи могли забрасывать сюда своих агентов, переправлять вооружение для зеленых, пропагандную литературу и т. д.
Командир полка, чтобы я не болтался без дела, назначил меня в учебную команду, возможно предполагая, что я чему-нибудь там научусь. В нормальное время задача полковых учебных команд – создавать из лучших солдат полка кадры низшего командного состава, то есть унтер-офицеров. Но то, куда попал я, можно было назвать только командным и педагогическим кадром будущей учебной команды. В ней было человек двадцать офицеров, и единственным солдатом был я.
Нашей команде была поручена охрана участка побережья там, где кончается Керченский пролив и начинается Азовское море. Расположились мы в небольшой рыбачьей деревушке со странным названием – Русская Мама. Поселок оказался замечательным – каким-то чудом сохранившим во многом быт и примитивную прелесть прошлых столетий.
Особенно были интересны обитатели поселка – староверы. Длиннобородые, степенные, сберегшие свой, веками созданный, уклад жизни. Их предки, приверженцы «древлего благочестия», в поисках укромного места пришли сюда из Заволжских лесов, так мастерски описанных Мельниковым-Печерским. Они принесли с собой сюда гонимую «истинную веру», свои потемневшие от времени иконы, свое двуперстное знамение. На душе тех, кто в прошлом управлял Россией, много тяжких грехов по отношению к староверам. Являясь одной из самых здоровых и сильных морально частей русского народа, они заслуживали к себе другого отношения.
В Русской Маме было дворов двадцать. Хорошо, добротно построенные домики были разбросаны по берегу небольшого залива. Развешенные сети, запах вяленой рыбы придавали ей особый колорит, присущий рыбачьим поселкам. В середине деревни, на пригорке, была небольшая молельня, перед ней повешено «било». Каждый день перед заходом солнца раздавались удары в било, призывающие обитателей поселка к молитве. Священников у них не было; может быть, они принадлежали к секте беспоповцев. Молитва заключалась в том, что собравшиеся слушали Священное Писание, читаемое одним из стариков. Иногда они пели молитвы, но напевы их были заунывные, непривычные нашему уху.
Когда мы приехали туда, уже отошла весенняя путина, когда косяки сельди, хамсы и другой рыбы входят через Керченский пролив в Азовское море. Закончен был также и лов красной рыбы, в главном севрюги, что являлось, а может быть, еще и теперь является главным доходом жителей Русской Мамы. Они ее коптили, солили икру и поставляли в старое время великолепные, сочные балыки на Керченский рынок.
Севрюга там ловилась довольно оригинальным способом: на небольшой глубине, в том месте, где рыба проходит весной, направляясь метать икру, развешиваются ряды больших, необычайно острых крючков. Цепляясь за крючки и почувствовав укол, севрюга делает резкое движение и совсем запутывается в вонзающихся в нее крючках и освободиться уже не может. Об этом мне рассказал хозяин дома, где я поселился, когда я застал его за оттачиванием крючков для следующей путины.
Каждое утро, на рассвете, закидывался большой невод. Этот улов шел на обед деревни. Невод забрасывали далеко в море и тянули сначала на лодках, а потом по пояс в воде, сообща всей деревней. В этом и мы старались принимать посильное участие. Наша задача была несложная – ударами по воде, чем попало, загонять рыбу в невод; это обыкновенно выполнялось мальчишками. Улов часто бывал большой, ведь Азовское море было так богато рыбой. Наполненную добычей мотню невода еле вытягивали на берег. Тут были и серебристые кефали, и плоские камбалы, и барабулька, и знаменитые керченские сельди; изредка попадались большие судаки и осетры. Пойманное здесь же на берегу делилось между всеми жителями деревни. Получали и мы за нашу помощь какую-то долю, которую нам варили или жарили наши хозяйки.
У деревни был свой рыболовный флот, состоящий из больших баркасов и лодок. Как я уже упоминал, главный сезон рыбной ловли был уже закончен и эти баркасы стояли в ряд, вытащенные на берег для ремонта. Я любил ходить осматривать их. У каждого баркаса было свое имя, взятое из Священного Писания. Что-то было в этом трогательное. Наверное, такие же названия баркасов были во времена Христа у рыбаков Генисаретского озера. Удержалось в памяти имя самого большого из них – «Вифлеем», в тени которого потом, когда наступило жаркое крымское лето, было приятно полежать.
Служба у меня была не тяжелая. В ночные дежурства и патрули меня не назначали. Около поселка, образуя небольшой залив, вдавался в море мыс, оканчивающийся небольшой скалой. Там был наш пост для наблюдения за морем. Здесь днем я нес дежурство, просиживая с винтовкой часа три, пока не приходила смена. Бывало скучно и жарко сидеть на раскаленном камне. Море, по большей части, было пустынно. Только изредка на горизонте показывался и исчезал дымок. Но это были наши корабли; у большевиков в то время флота почти не было.
Иногда, чтобы оправдать свое название учебной команды, мы разбирали и собирали наш единственный пулемет системы Льюиса и изучали его задержки. Бывала и учебная стрельба по мишеням из винтовок и из того же пулемета. Остальное время проводили на пляже: купались, загорали и наслаждались полученным, наконец, отдыхом в этом укромном, как бы оторванном от всего мира месте, продолжавшем жить своей особенной жизнью, несмотря на все происходящее вокруг.
Вместе с нами в Русской Маме стоял артиллерийский взвод. Два его орудия были установлены на берегу моря, на окраине поселка. Насколько мне помнится, это были марковцы-артиллеристы. Замечательны были их орудия, предмет наших острот и шуток. Эти орудия были какой-то устарелой, допотопной системы. Как острили алексеевцы, «они прибыли сюда прямо из музея, где они отдыхали со времен обороны Севастополя». Заряжались они с дула: сначала загонялся банником мешочек с порохом, а потом снаряд. К чести марковцев-артиллеристов, во время учебной стрельбы даже из этих пушек они стреляли на удивление метко. Использование таких устарелых орудий говорило об острой нехватке вооружения в Крыму. Да это и понятно: ведь большая часть артиллеристов прибыла в Крым без своих орудий, оставив их или увязшими в грязи на Кубани, или на пристани Новороссийска.
От Русской Мамы до Керчи было довольно далеко, верст двадцать. Иногда, получив разрешение от начальника нашей команды, я ходил в Керчь, чтобы проведать своих.
Со штабом полка, находившимся в Катерлесе около Керчи, мы были связаны полевым телефоном. Направляясь в Керчь, я обыкновенно шел вдоль нашего телефонного провода, так как это был самый короткий путь. Дорога шла по совершенно безлюдной, однообразной, выжженной солнцем степи.
В советских «исторических исследованиях» можно прочитать, что в то время Крым кишел зелеными и что акты саботажа были постоянным явлением. Как в других местах – не знаю. У нас же, несмотря на близость большевиков (на другом берегу пролива), было довольно спокойно. За два месяца нашего пребывания в Русской Маме только один раз был перерезан наш телефон. А что могло быть проще, ведь его никто не охранял. Причем так и не было установлено, был ли это акт саботажа или просто хулиганство.
Итак, я время от времени ходил в Керчь. Керчь для меня не была новым городом, с ней я познакомился еще до революции. В 1915 году мы с отцом провели здесь замечательное лето. Мама тем летом ездила опять на кумыс. Отец не был богатым человеком, и наша семья жила на его жалованье учителя. Побережье южного Крыма нам было не по карману, поэтому он повез нас в Керчь. Здесь, может быть, не было таких красот, но зато было много дешевле. Остановились мы в селе Старый Карантин, верст пять-шесть южнее Керчи, на берегу Черного моря, сняв комнату у рыбака. Удобств больших не было, но было теплое, синее море и жаркое крымское солнце.
Около Старого Карантина находились большие подземные каменоломни, являвшиеся местом побочного заработка его обитателей. Весь Керченский полуостров сложен из мягкого белого известняка, так называемого ракушника. Этот камень очень удобный строительный материал; он настолько мягок, что большие кубы его выпиливались просто пилами из подземной толщи, а потом, также пилой, делились на размеры и формы, применяемые при постройке домов. Большинство домов Керчи, ее окрестностей и многих селений Крыма построено из этого белого камня. Эти каменоломни простирались на многие и многие километры под землей. Они были очень старые; добывать этот белый камень там начали, наверное, еще греки, больше тысячи лет тому назад.
Я с мальчишками иногда ходил играть туда, хотя мне это отцом было строго запрещено. Говорили, что в заброшенных штольнях можно легко заблудиться и что бывали случаи, когда пошедшие туда оттуда не возвращались. Не думал я тогда и очень бы удивился, если бы мне кто-нибудь сказал, что спустя хороший десяток лет я буду ходить, но уже не мальчишкой, а горным инженером по штольням рудников в далекой и чужой Югославии…
В 1920 году в этих каменоломнях, с их уходящими в неизвестность подземными коридорами, находили себе довольно безопасное пристанище красные подпольщики. Ходили слухи, что у них там была даже своя типография.
Во время нашего с отцом пребывания в Старом Карантине нашей любимой прогулкой был поход пешком в Керчь. Керчь, или, как она в прошлом называлась, Понтикапея, была когда-то столицей Боспорского царства и имеет свою длинную и интересную историю. Отец любил историю и интересовался стариной, старался и мне привить эту любовь. Мы обошли музеи и все достопримечательные места этого удивительного города. Часто ходили на гору царя Митридата, на которую с базарной площади ведет широкая каменная лестница. Оттуда открывался чудный вид на Керченский пролив, во времена Древней Греции – Босфор Кемерийский.
Здесь на большом камне, названном «Креслом Митридата», любил (по преданию) сиживать этот властитель древности, некогда владыка почти всей Малой Азии. Изгнанный оттуда знаменитым римским полководцем Помпеем, он бежал сюда, чтобы здесь, на севере своего обширного царства, собрать силы для новой борьбы против ненавистного Рима. Но планам царя Митридата не суждено было осуществиться, и, как история говорит, этот когда-то могущественный правитель в 63-м году до нашей эры покончил здесь жизнь самоубийством. Фигура несчастного полумифического Митридата вызывает во мне интерес и чувство симпатии к себе. Может быть, потому, что в его судьбе есть какая-то, пусть отдаленная, аналогия с нашей судьбой. Мы – русские антикоммунисты – тоже, «только» на два тысячелетия позднее, пытались здесь, в Крыму, найти убежище; тоже строили планы и собирались с силами для новой борьбы; и нашим мечтам тоже не суждено было сбыться, и мы тоже потерпели поражение.
Жизнь Керчи, как и всех других городов Крыма, летом 1920 года была, как никогда, оживленной, – еще ни в один сезон не съезжалось сюда столько «гостей». (По советским данным, не считая армии, в это время в Крыму находилось около 500 000 беженцев, бежавших сюда от большевиков.) Улицы города были полны публикой, правда не курортной – прогуливающейся, а серенькой, озабоченной, куда-то спешащей. В главном это были семьи тех, кто был в Добровольческой армии, – без средств и без постоянной крыши над головой; ютились в казармах, в товарных вагонах на станции. Настоящих «буржуев» среди них было мало; те из них, кто попадал сюда с деньгами, обыкновенно здесь не задерживались, а уезжали за границу, чтобы там спокойно выжидать, чем дело кончится.
Вначале было очень туго с питанием, но после выхода армии в Северную Таврию стало легче. Да и люди начали как-то постепенно устраиваться и приспосабливаться. Много было открыто новых столовых, «чашек чая», мастерских. Устраивались концерты и спектакли. Ведь нужно было чем-то зарабатывать деньги. В кино давались картины с Верой Холодной, Полонским, Руничем. Большой популярностью пользовалась хорошая украинская труппа. Тем летом вся Керчь распевала:
Видкиля ти тут узявся?
Де ти ничку пропадав?
Часто раздавалась лихая солдатская песня, отдававшаяся эхом по улицам города, – это юнкера расквартированного в Керчи Корниловского училища, сопровождаемые толпой мальчишек, шли на учение.
Спокойное течение жизни лишь иногда нарушалось налетами советских самолетов, или, как тогда говорили, аэропланов: Тамань, занятая большевиками, была через пролив. Иногда, как предупреждение о приближающемся неприятельском самолете, раздавались выстрелы с «Ростислава» – броненосца, стоящего на якорях при входе в Керченский пролив. Передвигаться он не мог, так как на нем англичанами были взорваны котлы. Он служил как бы плавучей крепостью, защищающей от большевиков проход из Азовского в Черное море.
Прилетал обычно один самолет и бросал две или три бомбы. Зенитной артиллерии не было, и поднималась бестолковая стрельба из пулеметов и винтовок. Бомбы бросались не только на военные объекты, как, например, Керченскую крепость, находящуюся при входе в гавань, а и на центр города. Разрушений и жертв от этих бомб, которые по сравнению с теперешними были просто игрушечными, почти не было; только поднималась паника, особенно среди торговок на базаре, которые, бросая свои лотки на произвол судьбы, разбегались в разные стороны. Иногда эти самолеты разбрасывали листовки. Как-то раз разбрасывались листовки, подписанные генералом Брусиловым, бывшим Главнокомандующим русской армией, пошедшим на службу к большевикам.
У наших в тот день я застал большое собрание женщин, которые громко, с большим воодушевлением, друг друга перебивая, что-то обсуждали. Оказалось, что они только что вернулись с какого-то церковного собрания. Там на них произвела большое впечатление речь священника, призывающего всех верующих активно включиться в борьбу с коммунизмом. Он говорил, что для этой борьбы не нужны ни пушки, ни винтовки и что «только верой и подвигом можно победить дьявола». Говорил, что организуется крестный ход, который с хоругвями и иконами пойдет через Перекоп на большевиков, что пойдут и старики, и женщины, и дети, и что красные перед такой силой веры не устоят и не посмеют стрелять, и что к этому крестному ходу присоединится вся Россия. Конечно, это не точный пересказ его речи, а общий смысл того, что я тогда услышал.
Моя мачеха и сестра, воодушевившись этой идеей, собирались участвовать в этом крестном ходе. Рассказывали, что уже записалось более ста тысяч человек. Вероятно, эта цифра была сильно преувеличена. Но сам этот факт интересен, как говорящий о настроениях тогдашнего Крыма. Генерал Врангель, понимая утопичность и, по меньшей мере, безрассудность такого начинания, конечно, не разрешил этого «Крестного хода». Так эта идея и заглохла. Как я позднее узнал, одним из главных организаторов этого начинания был священник Владимир Востоков.
Весной 1920 года Крым готовился к решительной схватке. 25 мая (ст. ст.) наша армия перешла в наступление и после упорных боев у Перекопа, сломив сопротивление красных, вышла в Северную Таврию. Одновременно, под командой генерала Слащева, у селения Кирилловка был высажен десант, как раз в том месте, где мы высаживались на Пасху. Как видно, наша вылазка была, кроме всего, как бы разведкой для этого большого и важного десанта.
В жизни Крыма начался новый период. Успехи на фронте, увеличившие нашу территорию больше чем в два раза, подняли дух армии и возродили веру в победу. Богатство же сельскохозяйственными продуктами новозанятых областей разрешало продовольственный кризис Крыма. Его изголодавшиеся жители устремились за Перекоп, где всего было вдоволь и все было много дешевле. Ездили туда и моя мачеха с сестрой. Возвращались нагруженные мукой, салом, крупой.
Море около Русской Мамы несколько оживилось. Появились фелюги и большие баркасы, идущие под парусами (или моторные) вдоль берега на север и обратно. Говорили, что это спекулянты ездят в Северную Таврию за продуктами, которые они потом продают с большим барышом в Крыму. Такого рода путешествия, понятно, не были безопасными. Можно было встретиться с большевиками, да и белые за спекуляцию по головке не гладили, особенно в Крыму при Врангеле. Но жажда наживы иногда не останавливает человека даже перед опасностью смерти.
Вскоре нашу команду из Русской Мамы перевели в другую деревню, расположенную приблизительно верстах в пятнадцати южнее Керчи. Эта деревня не была рыбачьим поселком, как Русская Мама, и находилась верстах в двух от берега Черного моря. Название ее, какое-то иностранное, плохо сохранилось в памяти, – что-то похожее на Этлинген. Так я ее и буду называть. Если я ошибаюсь, да простит меня тот, кто лучше знает окрестности Керчи. Несмотря на свое нерусское название, деревня была русская. Она была небольшая, в ней было так дворов двадцать, но на редкость богатая. Благополучие и достаток чувствовались во всем. Большие просторные дома (назвать их хатами или избами было бы нельзя), кроме большой кухни, имели чистую половину, обставленную мебелью из города. Цветы и кисейные занавески на окнах, часы с боем, часто книги на полках, граммофоны говорили о том, что жители деревни начинают знакомиться с тем, что дает цивилизация и культура (в одном доме было даже пианино).
В каждом хозяйстве было по нескольку лошадей и коров. Во дворах стояли солидные, хорошо оборудованные хозяйственные постройки. У многих дети учились в городе в гимназии. Конечно, теперь всем этим никого не удивишь, но ведь это было больше 50 лет тому назад! Я благодарен судьбе, что перед тем, как покинуть Россию, мне привелось пожить в таком месте и самому увидеть, как иногда жил, или лучше сказать, как мог жить русский крестьянин в дореволюционной России при благоприятно сложившихся для него обстоятельствах. Такие деревни, вероятно, встречались не часто, но тем не менее они все-таки были.
В Этлинген мы приехали, когда как раз начался сбор урожая. Урожай в 1920 году был хороший. Хозяева ходили довольные, только волновались, как его убрать, так как рабочих рук не хватало. Молодые мужчины, как это было типично для того времени, отсутствовали. Они вольно или невольно служили у белых, или у красных, или скрывались у зеленых, или вообще еще не вернулись с мировой войны. Вся тяжесть работы падала на женщин, стариков и подростков.
Семья, где я получил квартиру, вся, от мала до велика, целый день проводила в поле и только затемно возвращалась домой. В семье был мальчик – однолетка мне. Он учился в гимназии в Керчи. Помню, он хорошо пел, знал много песен и бесконечное число куплетов тогда популярного «Яблочка». Мне кажется, многие он сам сочинял. Я с ним подружился и часто, когда был свободен, вместе со всей их семьей проводил день в поле, помогая им. Жители Этлингена нас хорошо встретили; отвечая им тем же, и многие офицеры, когда имели время, тоже помогали им. Зато и кормили они нас как на убой. Мне же, когда я шел в Керчь, мои хозяева еще обычно давали немного продуктов, как подарок моей семье.
Я был здоровый и сильный для своих лет и мог быть полезен в физической работе. Я привык ходить босиком по только что скошенному жнивью, научился вязать снопы, помогал накладывать их на арбу, а потом, когда их привозили домой, складывать их в большие круглые скирды. Принимал участие и в молотьбе, конечно, выполняя самую легкую и неответственную работу. Молотьба, как я теперь вспоминаю, была хорошо организована. В ней принимали участие все соседи, помогая по очереди друг другу. Молотили при помощи большой паровой молотилки, которую по мере надобности перевозили из одного двора в другой.
Молотилка эта, как и многие другие хозяйственные машины, была собственностью всей деревни, то есть, по теперешней терминологии, принадлежала деревне на кооперативных началах. Кооперация, как видно, играла важную роль в жизни села и была тем, что создало его благосостояние. Иногда после работы, в сумерках мы с моим новым приятелем отправлялись купаться в море. До моря было не так уж и близко, версты две-три, но так хотелось освежиться и смыть с себя пот.
Погода стояла безветренная, море было спокойное и в темноте как будто дышало, накатываясь на берег, потихоньку шурша камнями. Была какая-то особенная прелесть в этих ночных купаниях. Немножко жутко и в то же время интересно и весело. Стояли звездные теплые крымские ночи. Прохладно и свежо становилось только к утру. В доме спать было чересчур душно, и мы с хозяйским сыном спали на открытом воздухе, на гумне, на только что привезенных снопах. Для меня – городского жителя – это было тоже большим и новым ощущением.
В этой деревне была своя школа, и в ней молодая и очень хорошенькая учительница, у которой гостила приехавшая к ней сестра. К ним часто приезжали в гости их подруги из Керчи. Естественно, эта школа стала местом, где постоянными гостями были наши офицеры. Возможность повеселиться и побыть в обществе хороших девушек не так уж часто выпадала на их долю. А большинство из них были такие молодые; им нужно было еще учиться, носить студенческую фуражку или юнкерскую бескозырку и пользоваться всеми благами, которые дает молодость. Судьба же их заставила воевать, быть жестокими, грубыми и рано познакомиться с обратной стороной жизни. Понятно, что эту неожиданно подаренную той же судьбой, которая иногда добреет, передышку и возможность повеселиться наша молодежь старалась полностью использовать. Устраивались прогулки, за самоваром засиживались до полуночи, отплясывали под рояль па-д’эспань и краковяк, пели хором песни и, конечно, ухаживали.
Один из офицеров по-настоящему влюбился в хорошенькую учительницу. Она к нему, как всем казалось, тоже «благоволила». У нас уже говорили, что полк скоро получит новую полковую даму, и даже более красивую, чем жена командира полка, которая до тех пор считалась нашей самой интересной дамой. Однако, когда этот офицер сделал предложение, он получил безжалостный отказ. Наверное, в ней заговорило благоразумие: не захотелось связывать свою судьбу с бездомным добровольцем. Почему-то несчастная любовь обыкновенно вызывает не сочувствие, а насмешку. Так было и в этом случае: над незадачливым поручиком тоже безжалостно шутили, он же серьезно и жестоко страдал.
Десант на Кубань
В июле пошли слухи, что наше мирное пребывание на берегу Черного моря скоро кончится. Стали поговаривать о десанте на Кубань или на Дон, в котором и мы, возможно, примем участие. За это время наш полк хорошо отдохнул. Этот отдых полк заслужил. Почти за три года непрерывных боев и походов такое счастье, как сравнительно длительный отдых, ему выпало в первый раз. Полк получил пополнение, получил недостающее вооружение и стал опять внушительной силой. Кроме всего, в него отдельным батальоном был влит Гренадерский полк в триста человек, почти одних офицеров.
За это время все у нас как-то приоделись. Сшили себе белые гимнастерки, форменные фуражки (синий околышек и белый верх). В то лето портные и «фуражечники» Керчи были завалены работой на алексеевцев. Я тоже заказал себе такую фуражку, и мне казалось, что она мне чрезвычайно идет и делает меня более взрослым.
В последних числах июля был получен приказ о выступлении. Оказалось, что учебная команда, в которой я состоял, в поход не идет, а остается вместе с обозом в Керчи. Большинство офицеров нашей команды обратилось с просьбой в штаб полка о переводе их в боевые роты. Я тоже уговорил командира полка взять меня с собой.
Помню, грузились мы вечером, но не на городской пристани, а у причалов Керченской крепости, наверное, из соображений соблюдения тайны. Перед погрузкой был смотр полка нашим новым командиром дивизии генералом Казановичем. Для нашего полка он был свой человек. После генерала Богаевского он в Первом Кубанском походе командовал нашим полком.
Судно, на которое мы погрузились, оказалось большой вместительной баржей с поэтическим названием «Чайка». Ее тянул большой катер. Через Керченский пролив проходили опять ночью. На следующее утро проснулись в открытом море. Начинался солнечный летний день. Ветра не было, и почти не качало. Настроение у всех было приподнятое, бодрое; верили, что поход будет удачным.
Наше благодушное настроение несколько испортилось к полудню, когда наступила жара. Наша «Чайка», сделанная из железа, на солнце раскалилась. На палубе было терпимо, там хотя бы был свежий воздух. Но большинство сидело в трюме, где была невыносимая жара и духота. Все разделись и сидели голыми, но и это не помогало. Ко всему прочему выяснилось, что запас пресной воды взят недостаточный; вода была быстро выпита, и людей начала мучить жажда. Некоторые пили морскую воду, благо вода в Азовском море не такая соленая. Пробовал и я ее пить, но не мог, было слишком противно. Меня выручил арбуз, который я купил в день погрузки. Он оказался не особенно зрелым, и я не стал его есть и собирался выбросить, но, к счастью, почему-то этого не сделал. На следующий день он очень пригодился мне и казался отличным.
В Азовском море мы встретились с другими кораблями и присоединились к ним. По мере продвижения вперед нас становилось все больше и постепенно образовалась довольно многочисленная эскадра – в два-три десятка судов, правда небольших по размеру. Для крупных кораблей Азовское море недостаточно глубоко. Тем не менее картина была довольно внушительная.
Однако внушительность эта была только внешняя: как потом выяснилось, две трети едущих на этих кораблях были не войска, а те, кто позднее оказались только ненужным балластом. Казаки, отправляющиеся к себе на Кубань, уверенные в победе, везли с собой семьи и весь свой скарб. С ними ехал их войсковой атаман со своей канцелярией, члены Кубанской Рады, видные кубанские общественные деятели. Такого состава десант, его подготовка и погрузка не могли остаться тайной, поэтому понятно, что десант на Кубань, как показали дальнейшие события, для большевиков не был неожиданностью. Они нас там ожидали и успели к этому подготовиться и сосредоточить войска. Им неизвестно было только точное место высадки десанта.
Такой громоздкий и ненужный груз, как штатские люди и беженцы, сыграл печальную роль в Кубанской операции. Он связал действия армии, сделав ее неповоротливой и медлительной, оглядывающейся на обозы, где находились семьи воюющих. Но все это рассуждения и мысли теперешние, когда уже знаешь, к чему это привело и чем кончилось. 50 лет тому назад я вообще о таких вещах не рассуждал; все мне было интересно, и я пребывал в прекрасном настроении духа. Да и никто, думаю, из плывущих тогда на нашей «Чайке» не занимался критикой и не сомневался в успехе, который нас ожидает.
Под вечер наша эскадра остановилась, и все командиры частей были вызваны на совещание на корабль, где находился генерал Улагай и его штаб. На это совещание ездил и командир нашего полка. Когда стемнело, опять тронулись дальше. На рассвете второго дня показались берега Кубани. Было тихое, ясное утро. Море было спокойное, почти как зеркало. Вдалеке показалось какое-то селение. Это и была станица Приморско-Ахтарская, цель нашего путешествия – исходная точка нашего десанта.
Корабли шли медленно и осторожно, опасаясь сесть на мель. С них, создавая какую-то особенную торжественность, понеслась песня истосковавшихся по родной земле казаков:
Эх, Кубань,
Ты наша родина,
Вековой наш богатырь!
А с берега, врываясь диссонансом и возвращая к действительности, грубо застучал пулемет. Это большевистский пост дал о себе знать.
Суда остановились довольно далеко, около версты от берега, так как ближе было чересчур мелко. Сначала высадились части конных кубанцев, а потом наш Алексеевский полк. Произошло неожиданное купание всего полка. Хорошо, что вода была теплая и начало припекать солнце. Эту версту до берега пришлось пройти голыми. Вначале вода была мне по горло. Солдаты шли, неся винтовку и одежду над головой. Наши сестры милосердия шли со своими ротами в одних сорочках. Им было, конечно, труднее идти, чем мужчинам: дно было илистое и вязкое, да и ростом они были меньше.
Первые дошедшие до берега еще не одетыми вступили в перестрелку с большевистским постом. Их там оказалось немного, с одним пулеметом, и они быстро отступили. Начало было удачно – высадка прошла без потерь, как мне помнится, не было даже ни одного раненого.
Добравшись до берега и увидев, что опасности нет, что большевики уже отступили и их пулемет замолчал, я вспомнил, что мне страшно хочется пить. Побежал к невдалеке разбросанным хатам, вблизи которых были видны журавли колодцев. Туда же, перегоняя друг друга, уже бежали толпы полуодетых людей. Когда я подбежал к первому колодцу, из него уже вместо воды вытягивали жидкую грязь. То же самое повторилось и у второго колодца. Я вбежал в хату, надеясь хоть там получить какой-либо жидкости. В хате казачка разливала из бочонка белый хлебный квас. Но мне и здесь не подвезло. Когда очередь дошла до меня, весь квас был уже выпит и мне досталась одна белая гуща. Но она была холодная, видно, бочонок перед тем стоял в погребе, и я ею как-то утолил свою жажду.
Вернувшись обратно, я нашел командира полка. Он уже сердился и беспокоился, куда я пропал, и велел мне больше без его разрешения никуда не отлучаться. В это время несколько рот полка, рассыпавшись по полю в цепь, двинулись на станицу. Командир полка с адъютантом и ординарцем, несущим полковой значок, отправились пешком туда же, а с ними и я.
Большевики, как видно, уже бежали. Было тихо, и выстрелов слышно не было. Наши цепи шли по неровному полю, мы же шли по дороге и незаметно их обогнали. Они были еще далеко, а мы уже входили в станицу, где у околицы остановились и стали их поджидать. Потом командир шутя говорил: «Сегодня мы с Борисом (то есть со мной) первыми вошли в Приморско-Ахтарскую, так что честь ее занятия принадлежит нам!»
На улицах станицы у многих домов были выставлены скамьи, на которых были расставлены ведра с молоком и водой, хлеб, сало, арбузы. Казачки угощали проходящих солдат. По дороге к станичному управлению мы зашли на железнодорожную станцию; она была пуста, но было видно, что еще недавно здесь шла нормальная жизнь. У платформы под парами стоял поезд.
Наш ординарец нашел где-то телеграфиста и привел его к командиру. Выяснилось, что телеграф еще работает. Узнав это, командир приказал телеграфисту получить связь с комендантом Тимошевки. (Тимошевка – это первая большая узловая станция по дороге на Екатеринодар, теперешний Краснодар.) Коменданту Тимошевки наш командир представился как красный комендант Приморско-Ахтарской. Тот поверил и начал расспрашивать, что у нас происходит. О десанте ему было уже известно. В связи с этим у них были большие волнения, но никаких подробностей они еще не знали. Наш командир сообщил ему, что добровольцы начали высадку, но что Приморско-Ахтарская оказывает сопротивление и просит немедленно прислать ей в подмогу бронепоезд. Тимошевский комендант ответил, что у них на станции как раз стоит бронепоезд и что он сейчас кому следует нашу просьбу передаст.
Несколько минут длилось молчание – наверное, он пошел разговаривать об этом со своим начальством. А затем телеграф начал отбивать такие слова, как «белогвардейская сволочь, гадюки, бандиты», пересыпая их площадной бранью, и наконец совсем замолчал. Связь прекратилась. Надо предполагать, что там в этот момент стало известно, что Приморско-Ахтарская уже сдана, и комендант понял, что кто-то из добровольцев пытается его обдурить.
План нашего командира состоял в том, чтобы заманить бронепоезд сюда, потом за ним взорвать железнодорожный путь, чтобы он не мог уйти, и взять его в плен. План трудный, но при удачном стечении обстоятельств выполнимый. Как рассказывал командир, такие «трюки» с красными в прошлом уже удавалось проделывать. Жаль, что на этот раз не удалось.
Нехватка бронепоездов во время нашего десанта все время чувствовалась, так как действия нашего полка, особенно вначале, происходили вдоль полотна железной дороги. Отсутствие у нас бронепоезда давало большие преимущества большевикам, у которых они были. Наши артиллеристы даже пытались эту нехватку как-то восполнить, сделав самодельный бронепоезд. Простая железнодорожная платформа была обложена мешками с землей. За этим прикрытием были поставлены два пулемета и одно полевое орудие. Эту платформу возил простой паровоз. Такого рода сооружение было большой помощью в боях с пехотой, но конкуренции с настоящими бронепоездами, конечно, не выдерживало.
Передохнуть в Приморско-Ахтарской не удалось. Не успели мы хорошо поесть, как был отдан приказ выступать дальше. Наш полк получил приказание занять позиции около так называемых Свободных Хуторов, находящихся верстах в двадцати по железной дороге от Приморско-Ахтарской, и прикрывать высадку главных сил десанта. Нужно было торопиться, чтобы не дать красным опомниться и подтянуть силы.
Командиру полка пришлось, не помню уж из-за чего, задержаться, и поэтому штаб полка тронулся в путь, когда уже стемнело. Аошадей у нас не было. К счастью, на станции достали довольно большую дрезину. Погрузили на нее телефон, несколько ящиков с патронами, наши сумки и отправились догонять полк. В гору дрезину приходилось толкать самим, под горку же все усаживались на нее и катились довольно быстро. Вначале шутили и смеялись, но вскоре попритихли, начали уставать, да и обстановка не располагала к шуткам.
Темная ночь. Тишина, нарушаемая лишь постукиванием нашей дрезины. Незнакомая, еще не занятая нами местность. Камыши плавней (плавнями на Юге России называют заболоченные, покрытые тростником и камышом низовья рек, часто непроходимые для тех, кто их не знает), в некоторых местах подходящие к самой железной дороге, стояли вдоль нее как бы стеной. Неприятель мог оказаться за каждым кустом, за каждым поворотом. А нас несколько человек, при таких условиях в полном смысле слова беззащитных, неспособных оказать сопротивление. Ведь неприятель мог нас видеть, а мы его нет. Единственная надежда была на счастье да на то, что перепуганные большевики удрали уже далеко и не думают о засадах.
Прошло порядочно времени, а наших все нет. Командир начал беспокоиться, что с полком и где он. Я очень устал и, несмотря на переживаемые всеми волнения, задремал. Проснулся от толчка, когда наша дрезина резко затормозила. Нас остановила наша передовая застава. Дальше за ней наших уже не было. Не останови нас наша застава, наше путешествие могло бы кончиться печально.
Наш полк мы как-то обогнали. Возможно, что дорога, по которой шел полк, проходила вдалеке от железной дороги. Но так или иначе, связь с полком была установлена, и мы, довольные, повернули обратно.
Штаб полка обосновался в ближайшей железнодорожной будке. Не успели мы разместиться и устроиться на ночлег, как началась перестрелка. Оказалось, что большевистский разъезд наткнулся на нашу заставу, на которую недавно «наткнулись» и мы. Наше счастье, что большевистский разъезд попал на нашу заставу, а не на нас. При начавшейся перестрелке один красноармеец был ранен и взят в плен. Это был первый пленный, взятый нами на Кубани.
На другой день рано утром большевики повели наступление. Наступил день тяжелый для нашего полка. Наш полк занял позиции ночью, действуя на ощупь, не зная, что впереди и вокруг него. Два батальона заняли позиции левее железной дороги. Правее, довольно далеко от железной дороги, у Свободных Хуторов, занял позицию 3-й Гренадерский батальон. Наступала на нас кавалерийская дивизия, имеющая в своем распоряжении артиллерию, которая начала нас усиленно обстреливать. Наша артиллерия еще не успела подойти, и мы не могли ответить им тем же.
Большевики, наверное узнав, что в железнодорожной будке находится штаб полка, взяли ее по-серьезному под обстрел. Снаряды, все сотрясая, рвались совсем рядом. Такого обстрела я еще не переживал. Перепуганный, я сидел за кирпичной стеной какого-то сарая и просил у Бога, чтобы этот ужас скорее кончился. Судьбе хотелось быть милостивой к нам, и на этот раз попаданий не было. Было много грохота, переживаний и страха, но никто не был даже ранен.
При такой обстановке наш штаб на какой-то промежуток времени оказался отрезанным от остальных частей полка. Позднее обнаружилось, что большевики бросили свои главные силы на наш крайний правый фланг, занимаемый Гренадерским батальоном, с целью его окружить. Бой там продолжался несколько часов без перерыва. Патроны были на исходе. Около полудня батальон не выдержал и начал отступать. Но в своем тылу он натолкнулся на красных и оказался отрезанным от своих. Мало кто пробился из окружения. Большинство или были порублены красной конницей, или взяты в плен. В этот день батальон потерял убитыми или взятыми в плен 200 человек, среди них 4 сестры милосердия.
В этом, казалось бы, безнадежном положении нашлись командиры, которые не растерялись, не поддались панике и сохранили присутствие духа. Прорываться пришлось через хутора. Каждые 40–50 шагов был забор, через который нужно было перелезать. Как рассказывали, у одного из таких перелазов остановился начальник пулеметной команды поручик Слободянюк с пулеметом; его огнем он прикрывал отступление. У него уже кончались пулеметные диски. Увидев среди бегущих своего брата, он закричал ему: «А диски взял?» На обязанности младшего брата было носить пулеметные диски. «Нет, не взял», – ответил тот смущенно. «Тогда иди обратно и принеси их сюда», – отдал поручик брату довольно жестокое приказание. Младший брат точно исполнил приказ старшего брата: побежал обратно, пробрался на оставленную ими позицию, на глазах у подходивших красных забрал диски и принес их брату. Эти диски спасли людей, прорывавшихся вместе с этими двумя братьями от большевистского плена.
К вечеру подошла наша артиллерия, и Свободные Хутора, где произошла трагедия Гренадерского батальона, были нами взяты обратно. На другое утро были подобраны убитые и раненые. Убитых было около ста человек, и, наверное, много еще не найденных осталось лежать в зарослях кукурузы, в камышах плавней.
В степи была вырыта большая братская могила, и все трупы свезены к ней. Все они были догола раздеты: кто-то позарился на синие бриджи, на хорошие сапоги. Среди убитых были и такие, которые были сначала ранены, а позднее кем-то добиты. Но и этого мало: кто-то издевался над ними, кто-то мучил раненых перед тем, как убить. У многих были выколоты глаза, на плечах вырезаны погоны, на груди звезды, отрезаны половые органы.
Сколько нужно было злобы, жестокости и садизма, чтобы это сделать. И ведь это проделали над русскими свои же русские, и только потому, что они правду и добро понимали по-другому, чем те, кто надругался над ними. А казалось, еще недавно и те и другие вместе сражались на Германском фронте и в трудную минуту, рискуя жизнью, выручали друг друга. Кто разбудил в них зверя? Кто натравил этих людей друг на друга? Я не хочу сказать, что в этом виноваты были только красные, а белые всегда были правы. Конечно, много жестокого делали и белые. Нет ничего ужаснее, кровопролитнее и беспощаднее гражданской войны. И не дай бог, чтобы русскому народу пришлось еще раз пережить что-нибудь подобное.
В день панихиды было получено еще одно печальное известие – в Приморско-Ахтарской при разгрузке пароходов случайной бомбой налетевшего большевистского аэроплана был тяжело ранен помощник командира полка по хозяйственной части полковник Вертоградский. Бомба, разорвавшаяся рядом, оторвала ему обе ноги. Чтобы дальше не мучиться, у него еще нашлось сил вынуть наган и застрелиться.
Полковник Вертоградский был женат на женщине-прапорщике, первопоходнице Зинаиде Николаевне Реформатской268. В 1917 году, при Керенском, она поступила в Женский батальон. Была послана в Москву на курсы в Алексеевское пехотное училище, по окончании которого была произведена в прапорщики. Всего женщин на этих курсах было двадцать пять, потом пятнадцать из них пробрались на Дон к генералу Алексееву и пошли в Первый Кубанский поход. Зинаида Николаевна была среди них.
В мое время в Белой армии чина прапорщика уже не было и первым офицерским чином был чин подпоручика. Не было и женщин в армии, кроме сестер милосердия. Поэтому прапорщик Реформатская никакой должности в полку при мне не занимала, была только женой помощника командира полка. Не была она произведена и в подпоручики, так и осталась прапорщиком, как напоминание о Женском батальоне – безрассудной, но героической попытке русских женщин во время развала керенщины спасти Россию и своим примером образумить мужчин и заставить их выполнить свой долг перед родиной.
Гибелью Гренадерского батальона и смертью помощника командира полка начался для нашего полка Кубанский десант. Под вечер, в день похорон погибших гренадеров, из камышей, близко подходящих к железнодорожной будке, где находился штаб нашего полка, выполз странного вида человек. Он был в изодранной черкеске, заросший и измученный. Представился есаулом, назвав свою фамилию. Сказал, что он послан к нам штабом Кубанского повстанческого отряда, действующего в плавнях в районе Ачуева, для связи с командованием десанта.
Он рассказывал, что в плавнях находятся много казаков, бежавших от красных и жаждущих опять начать борьбу с большевиками. Это сообщение ободрило и подняло дух, упавший после событий последних дней, и несколько разогнало минорное настроение, навеянное панихидой. Правда, как показало будущее, не все было таким радужным, как это описывал повстанец, и не так много оказалось казаков, готовых опять начать борьбу за освобождение Кубани от коммунистов. Приехавшие в этот же день из Приморско-Ахтарской рассказывали, что выгрузка войск, так затянувшаяся, наконец закончилась и что нужно ждать приказа об общем наступлении. Ждать пришлось не долго; на следующее утро началось наше наступление всеми силами. Это был третий день нашего пребывания на Кубани.
В этот день была с боем занята станица Ольгинская и взяты пленные. Кубанцы отбили у большевиков большой броневик с несколькими пулеметными башнями и с громким названием «Товарищ Ленин». Этот броневик я увидел при входе в станицу. Имя Ленина уже было перечеркнуто мелом, и сверху тем же мелом было каллиграфически выведено «Генерал Бабиев». Казаки уже перекрестили броневик, дав ему имя своего любимого командира. Генерал Бабиев, один из наиболее блестящих кавалерийских генералов Юга России, во время нашего десанта командовал Кубанской казачьей дивизией.
Это был лихой командир, еще молодой, но за время мировой и Гражданской войны уже больше десяти раз раненный, собственно говоря, инвалид: одна рука у него была сухая и не действовала. И тем не менее он был всегда там, где опасность, всегда впереди своих казаков. Рассказывали, что обыкновенно, когда его дивизия шла в атаку, он брал поводья в зубы, в здоровую руку саблю и скакал впереди всех, увлекая людей за собой. Казаки его обожали, ему верили и были готовы идти за ним куда угодно.
Вечером в станице Ольгинской неожиданно в штаб нашего полка явились два офицера из нашего Гренадерского батальона, которые уже были нами причислены к погибшим. Спаслись они чудом. Как они рассказывали, батальон был окружен, попытка пробиться окончилась неудачей. Патроны все вышли. На спасение не было никакой надежды, и они сдались, другого выхода не было. Офицеров сразу же отделили от нижних чинов и начали издеваться над ними и избивать. На ночь их поместили в какой-то сарай. Их было больше пятидесяти человек. Из разговоров конвоиров они поняли, что утром их ожидает расстрел. И вот эти два офицера сговорились, что, когда их утром поведут на расстрел, они попытаются бежать. Терять было нечего, а может быть, посчастливится и удастся спастись.
На рассвете их вывели и повели за станицу по дороге, идущей кукурузными полями. Эти два офицера шепотом пробовали уговорить шедших с ними соседей тоже рискнуть и броситься всем одновременно в разные стороны, но их план не встретил сочувствия – для этого нужна была какая-то решимость, а ее у большинства уже не осталось. Тогда один из них сильно толкнул ближайшего конвоира, так, что тот упал. Настало замешательство, воспользовавшись которым они бросились в чащу рядом растущей кукурузы. Конвоиры открыли огонь, но преследовать не решились, видимо боясь растерять остальных пленных. В этих зарослях кукурузы офицеры и скрывались два дня, питаясь початками зеленой кукурузы. Остальные же пленные были расстреляны. Трупы их позднее были найдены какой-то казачьей частью.
Наше наступление первые дни развивалось успешно. Каждый день занимали новую станицу, брали пленных, отбивали у большевиков пушки и пулеметы и довольно быстро продвигались по направлению к Екатеринодару. Оптимисты даже начали подсчитывать, когда мы будем в Ростове, считая взятие Екатеринодара и очищение Кубани от большевиков делом решенным.
Кубань, несмотря на третий год Гражданской войны, оставалась краем, поражающим своим богатством и обилием всего, что дает земля. Не было, как мне кажется, в России края богаче, чем Кубань, с ее черноземом, дающим щедрые урожаи, с ее большими, благоустроенными, широко раскинувшимися станицами, с ее бесконечными полями высокой кукурузы, пшеницы и с ее бахчами и фруктовыми садами. Нигде я не ел таких сладких кавунов, таких душистых дынь и таких сочных персиков, как на Кубани. Мы как раз попали в сезон и объедались всеми этими деликатесами – плодами кубанской земли. Трудно было тогда поверить, что через тринадцать лет здесь, на Кубани, люди будут тысячами умирать от голода и даже дойдут до людоедства. (Голод на Кубани, 1933 год.)
Около станицы Роговской штаб полка был обстрелян большевистским самолетом. Для меня это было что-то новое, еще мною неиспытанное и, может быть, потому так хорошо запомнившееся.
Было уже под вечер, жара спала. Бой кончился, и стрельба прекратилась. Наступила приятная тишина. Вдалеке было видно, как наши цепи начали входить в станицу: большевики, как видно, ее уже оставили. Штаб полка в это время находился около насыпи железной дороги. Здесь же стояла какая-то команда полка. Солдаты и офицеры сидели на насыпи, курили и спокойно разговаривали. Вдруг тишину нарушил треск летящего самолета. Наш он или красный, определить сразу было трудно. Но очень скоро это стало ясно. Самолет неожиданно пошел вниз, спустился совсем низко и со страшным шумом пронесся над нашими головами, стреляя по нас из пулемета. Он летел так низко, что можно было разобрать лица летчиков. Их было двое.
Я упал на насыпь железной дороги, заросшую травой. Казалось, что каждая пулеметная очередь с самолета срезает траву над моей головой. Сделав два или три таких залета, самолет поднялся и улетел. Нужно было быть первоклассными летчиками, чтобы такое проделать на первобытном аэроплане того времени. Большого урона от этого нападения не было, кажется, было двое или трое раненых. Но психологический эффект был большой. Это было нечто подобное немецким «Тиф флигерам», которых мы так боялись во Вторую мировую войну.
На третий или четвертый день нашего наступления нами была занята станица Тимашевская – важный железнодорожный узел. До Екатеринодара, столицы Кубанской области, оставалось недалеко. Уже было пройдено полпути. Но здесь, в Тимашевке, наше наступление почему-то вдруг остановилось, и мы тут простояли, как будто чего-то выжидая, три дня в полном бездействии. А отдыхать нам было рано, ведь наступление только что началось. Много позднее, уже в эмиграции, приходилось читать, как генерала Улагая, начальника нашего десанта, обвиняли в медлительности и в проявленной им тогда совсем ему не свойственной нерешительности.
На квартиру в Тимашевке я вместе с несколькими офицерами попал в богатый казачий дом. Хозяйка нас там прямо закармливала. Как-то на обед она нам сварила целого маленького поросенка. Аппетиты у нас были хорошие, желудки здоровые. В один присест мы вчетвером этого поросенка и прикончили, и никто этому не удивлялся, и никто из нас не заболел.
На главной площади станицы был устроен парад войскам, с оркестром трубачей, а потом молебен с многолетием. Все это, вероятно, было сделано с пропагандной целью – показать казакам нашу силу и привлечь их в наши ряды. Но видимо, этой своей цели парад не достиг. Казаки и дальше в своей массе продолжали выжидать. К тому же и события начали принимать неблагоприятный для нас оборот. Оказалось, что у нас в тылу не все в порядке. Пока мы были в Тимашевке, большевики высадили десант около Приморско-Ахтарской, пытаясь отрезать нас от моря. Высадились они как раз там, где десять дней перед этим высадился наш десант. Чтобы остановить большевиков, туда спешно была брошена дивизия генерала Бабиева. Туда же был послан и наш полк.
Но белых оказалось чересчур мало, а красных чересчур много. Разбить их нам не удалось. Они давили на нас своей массой. На смену одним появлялись новые. Началась агония, когда одной храбростью не возьмешь. Несколько дней наш полк метался по степи, ведя непрерывные бои. Потери были огромные, особенно среди офицеров. На Кубань большинство из них приехало в наших форменных белых алексеевских фуражках, заметных издалека. Говорили, что у красных даже была специальная команда целиться и стрелять «по белым фуражкам». Были выбиты почти все ротные командиры. За эти несколько дней наш полк сменил четырех командиров полка. Был ранен полковник Бузун. Сменивший его на посту командир 1-го батальона полковник Шклейник269 был убит. Вступивший после этого в командование полком командир 3-го батальона капитан Рачевский был смертельно ранен и через несколько дней скончался. После него полк принял полковник Логвинов, который и посадил нас обратно на пароход.
В одном из боев наш полк взял в плен около тысячи красноармейцев. В массе это были мобилизованные, то есть оказавшиеся не по своей воле на стороне большевиков. Они выдали своих комиссаров и сами же с ними безжалостно расправились, устроив над ними самосуд. Большинство из пленных было сразу же распределено по нашим поредевшим ротам.
Не прошло и трех-четырех часов после появления у нас этих пленных, как нашему полку вновь пришлось иметь дело со свежим полком красных. По открытому полю этот полк шел густой цепью, наступая на нас. В этом бою замечательно показали себя только что взятые в плен красноармейцы. Они первыми бросились в атаку с криком: «Товарищи, не стреляйте! Мы свои! Сдавайтесь!» Красные цепи как бы в нерешительности остановились, потом совершенно неожиданно для нас повернули назад и начали уходить, не приняв боя. Возможно, красное начальство, не уверенное в стойкости своих красноармейцев и боясь, что с этим полком может произойти то же, что и с предыдущим, решило не рисковать. Из этого полка сдалось в плен только несколько человек.
Рассказываю я это со слов других. Сам же я в это время находился в обозе, который двигался за полком. Во время каждого боя мы останавливались, выжидая, чем он кончится. От этих дней остались в памяти раскаленная степь, пыль дороги да бесконечные бахчи зрелых, сочных арбузов и дынь. Они были наше спасение. Ели мы их и с хлебом, и просто так. Они нам утоляли и голод, и жажду.
Отступая, около станицы Гривенской, мы вышли на Протоку, являющуюся одним из главных рукавов реки Кубани. Река Кубань, давшая имя Кубанскому казачьему войску, в недалеком прошлом была своего рода географическим феноменом. Еще на моей памяти, в начале двадцатых годов, наш учитель географии любил задавать такой вопрос: «А какая река в России впадает сразу в два моря?» Чтобы получить хорошую отметку, нужно было ответить: «Река Кубань, впадающая и в Азовское и в Черное моря».
И до начала этого столетия так и было. Один рукав, носивший название Старая Кубань, вливался в Кизилташский лиман Черного моря. Другими же своими рукавами она впадала, как и теперь, в Азовское море. В этом столетии рукав Старая Кубань затянуло илом и песком, он зарос бурьяном и кустарником, и связь его с Черным морем перестала существовать. И река Кубань, таким образом, потеряла свой исключительный интерес для географов.
Как я уже сказал, около станицы Гривенской мы вышли на Протоку, рукав, впадающий в Азовское море. В этом месте он имеет вид полноводной реки, правда не особенно широкой. По дороге вдоль нее и пошли наши отступающие войска. Это был единственный в этом месте узкий проход к Азовскому морю, с обеих сторон которого простирались непроходимые плавни. Для нас это было очень удачно. Это гарантировало от неожиданного нападения большевиков со стороны, а также облегчало защиту этого прохода с небольшим количеством войск и не давало возможности красным использовать численный перевес в войсках и вооружении.
Расстояние от станицы Гривенской до моря, думаю, было верст тридцать – тридцать пять. Обоз наш двигался довольно медленно, с большими остановками. Все время ехать на повозке было тоскливо и скучно, поэтому я часто шел пешком. У берега реки я нашел кем-то брошенную маленькую плоскодонную лодку-душегубку. Вычерпал из нее воду, раздобыл подходящую доску, которую применил как весло, и поплыл довольно быстро вниз по течению. Стало веселее и интереснее. В моей душегубке я обогнал наш обоз, и через час или два за одним из поворотов увидел долгожданное море, правильней сказать, довольно широкое, занесенное песком устье Протоки.
Хотя время близилось к вечеру, солнце еще ярко светило, ветра не было и море было спокойное. Настроение у меня было хорошее, и я не стесняясь (ведь никого вокруг не было) во весь голос пел, вернее, горланил песни. Вдали на песчаных отмелях были видны какие-то темные пятна, которые меня заинтересовали. Я подплыл ближе. Моего радостного настроения как не бывало. Это были человеческие трупы, принесенные сюда водой. Результат боев вдоль берегов Протоки. Они были распухшие, уже обезображенные разложением. От них шел ужасный запах. Кто – белый, кто – красный, разобрать было трудно. В полном смысле – жуткая братская могила и тех и других. Смерть всех обезобразила и всех уравняла. Такого зрелища я никак не ожидал, ведь за несколько минут до этого все было прекрасно, мне было так весело, что я совсем забыл о войне. Солнце начало садиться, надвигались сумерки. Я повернул лодку и быстро, как будто за мной кто-то гнался, поплыл обратно.
С левой стороны Протоки находится большая песчаная коса. На ней и расположились табором наши войска и обозы в ожидании пароходов, которые должны были забрать их обратно в Крым. Несмотря на понесенные войсками большие потери и наше поражение, здесь собралось народу больше, чем с нами приехало из Крыма. Тут были и повстанцы из камышей, и казаки, присоединившиеся к нам в занятых нами станицах, и пленные красноармейцы. Численно нас стало больше, мы распухли; но не думаю, что от этого мы стали сильнее. Этот прирост, конечно, не мог возместить потерю многих старых, верных белому делу добровольцев, нашедших в этот раз свою могилу на Кубани.
Неожиданное скопление такого большого количества людей в пустынной, отрезанной от населенных пунктов местности поставило вопрос пропитания, особенно в первые дни, довольно остро. Пришлось сесть на голодный паек. В первый день нам выдали по четверти фунта муки, перемешанной с отрубями, и ничего больше. Из нее кто варил галушки, кто делал лепешки. К счастью, о крыше не приходилось заботиться – стояли теплые летние ночи.
В прежнее время в устье Протоки находились богатейшие рыбные промыслы, а также рыбный завод, принадлежавший Кубанскому казачьему войску. Здесь производилась знаменитая ачуевская икра, засаливалась разных сортов рыба, коптились балыки. Недалеко от устья была небольшая пристань для выгрузки рыбы, амбары, солельни и небольшой поселок. Мы с одним офицером на моей душегубке это обследовали.
Все выглядело запущенным и брошенным; жителей, как я вспоминаю, мы там не встречали. Возможно, они куда-нибудь попрятались и от греха подальше ушли в камыши. В одном из сараев мы нашли старый дырявый невод, что натолкнуло нас на мысль: не заняться ли нам рыбной ловлей? В реке, как видно, было много рыбы, их стаи все время проплывали мимо нашего челнока. Мы кое-как починили невод, позвали на помощь еще нескольких человек, закинули невод и потащили его вдоль берега реки. Результат превзошел все наши ожидания. Чтобы отвезти наш улов в расположение полка, пришлось идти за подводой. Такой же улов был и на следующий день. Главным образом попадались огромные сомы таких размеров, о существовании которых я даже не предполагал. Мы рыбу и варили, и пекли в золе. Без хлеба и в таком количестве она нам скоро опротивела, но все-таки она наполняла наши желудки и голодать нам не пришлось.
В рыбачьем поселке Ачуеве была небольшая церковь, которой, к сожалению, тогда никто из нас не заинтересовался. Позднее, уже за границей, я где-то читал, что эта церковь старая, интересной архитектуры, расписанная каким-то неизвестным, но замечательным художником. Когда-то здесь, недалеко от Ачуева, богатый купец, застигнутый бурей, потерпел крушение. Он дал обет в случае спасения построить церковь. Его корабль выбросило на берег недалеко от устья Протоки, и купец и его люди спаслись. Тут он и построил церковь, не поскупившись на ее украшение.
Около Ачуева нас, отступивших сюда, собралось, как я уже упоминал, больше, чем прибыло вначале. Как потом говорили, около двадцати тысяч человек. Была построена временная пристань, и, когда пришли пароходы, началась погрузка, продолжавшаяся четыре или пять дней. Грузили все, ничего не оставляя: лошадей, повозки, артиллерию, отбитые у большевиков броневики. Руководить эвакуацией войск прилетел начальник штаба генерала Врангеля генерал Шатилов. Был полный порядок, и паники не было. Первыми грузились кубанские конные полки. Нашему полку и юнкерам было поручено прикрывать посадку, то есть задерживать большевиков у узких проходов около Протоки и не пропустить их к морю. Грузиться наш полк должен был одним из последних.
Большевики, стараясь прорвать оборону, вели непрерывное наступление. Наш полк, отражая атаки, и здесь нес большие потери. В этих боях особенно отличился капитан Осипенко со своей ротой, за что и был, первым в нашем полку, награжден орденом Николая Чудотворца.
В старое время для таких случаев существовал офицерский Георгиевский крест. Он присуждался особой Георгиевской думой, и награждение им утверждалось самим Государем. По статуту ордена никто другой на это не был правомочен. Поэтому во время Гражданской войны на Юге России офицерским Георгиевским крестом никого не награждали. И вот, чтобы возместить это, в Крыму генералом Врангелем был учрежден орден Николая Чудотворца, для награждения офицеров за особо геройские подвиги.
На передовые позиции, занимаемые нашим полком, туда, где происходили непрерывные бои с наседающими большевиками, я не попал. Обыкновенно меня не пускали туда, где была большая опасность. Я это время провел на самой Ачуевской косе, там, где был штаб полка, занимаясь рыбной ловлей или наблюдая, как производится погрузка войск на пароходы.
Спокойное течение дня нарушалось налетами советских самолетов. Найти от них укрытие на голой песчаной косе было почти невозможно, и я, следуя примеру других «храбрецов», залезал под ближайшую повозку, как будто бы это могло спасти, и оттуда наблюдал за происходящим вокруг. Таких налетов бывало по нескольку в день (большевики прилагали все усилия, чтобы помешать эвакуации белых). Обыкновенно прилетали один или два самолета, летали довольно высоко, почти в недосягаемости нашего примитивного обстрела из ружей и пулеметов. Эти самолеты сбрасывали по нескольку маленьких бомб и улетали, а им на смену через некоторое время прилетали новые. Такие бомбежки большого вреда не приносили. Они действовали больше психологически, нагоняя страх на людей со слабыми нервами. Ведь бомбежка с воздуха в те времена для многих была чем-то новым, непривычным, а потому особенно жутким. Наших самолетов на Кубани мы не видели; и в этом отношении перевес был на стороне красных.
Наконец пришел и наш черед грузиться на пароход. В последний раз белые войска уходили с Кубанской земли. Последняя возможность была дана казачеству проявить себя. Но кубанцы в своей массе остались инертными и нас в этот раз не поддержали. Если бы знали они, какая судьба ждет их в дальнейшем, что несет казачеству большевизм, то, верно, поддержали бы… Но кто знал… Была усталость уже от мировой войны, а тут еще более жестокая, затянувшаяся Гражданская война. Хотелось мирной жизни; казалось, что большевики не так страшны, что с ними можно будет ужиться.
Я не хочу бросать какие-либо обвинения служилому казачеству; оно понесло много жертв и много своей крови пролило в борьбе с большевиками. И не оно виновато, что эта борьба не была доведена до конца. Большая доля вины лежит на тех, кто еще тогда, когда Белая армия была под Орлом, сидя в тылу, вообразив себя «вождями казачества», политиканствовал, интриговал, разлагал и сеял вражду между казачеством и добровольцами.
Тем, кто в двадцатом году надеялся, что казаки смогут ужиться с большевиками, пришлось горько разочароваться. Советская власть особенно жестоко, как ни с одной другой частью населения России, расправилась с казаками. Большинство из них было раскулачено и выселено из своих станиц, отправлено в концлагеря или просто уничтожено. А на их место поселены крестьяне, привезенные из других частей России. Перед самой революцией казаки составляли 43 процента населения Кубанской области. А в 1942 году, по оценке немцев, занявших в прошлую войну Кубань, казаки составляли уже только 10 процентов населения этой области. Исход казаков на Запад во время немецкого отступления еще больше понизил этот процент. Такова печальная судьба кубанского казачества.
Итак, мы уходили с Кубани. Второй раз за последние полгода наш полк возвращался побежденным из неудавшегося десанта. На нашем пароходе несколько человек заболело холерой. На Кубани население нас предупреждало, что из некоторых колодцев нельзя пить воду, так как они якобы отравлены красными. Командованием было даже дано распоряжение, чтобы добровольцы пили по возможности только кипяченую воду. Был слух, что в колодцы были пущены большевиками бациллы холеры. К счастью, холерная эпидемия на нашем пароходе не разыгралась и все ограничилось этими несколькими заболеваниями.
Кроме страха заболеть холерой, почему-то запомнилось, как в походной кухне, стоящей на палубе, варили манную кашу. Пресной воды было мало, так что воду для нее черпали прямо из моря и варили, не добавляя соли. Получалось очень вкусно. Как видно, пропорция соли в Азовском море была для этого как раз подходящая. Каша пользовалась большой популярностью, чего нельзя было сказать о выданных во время этой поездки консервах. Консервы эти были из какого-то странного, белого, неаппетитного мяса. Надписи на банках, объясняющей их «содержание», не было. Кто-то пустил шутку, что они были заготовлены из обезьян во время войны для питания чернокожих французской армии. После таких разговоров консервы совсем не хотелось есть. К Керченскому проливу подошли днем. Предполагая, что на Тамани находятся свои, наш пароход, не останавливаясь, начал проходить пролив.
Нужно сказать, что в то время, как мы были на Кубани, наши войска высадились также и на Таманском полуострове, то есть на кубанской стороне Керченского пролива. Но, как видно, Тамань к этому времени уже тоже была оставлена нами, так как наш пароход подвергся сильному артиллерийскому обстрелу. К счастью, все были недолеты. Пришлось повернуть обратно и ждать темноты. Остановились при входе в пролив. Вдалеке была видна Русская Мама, о которой осталось много приятных воспоминаний. Ночью при потушенных огнях прошли через пролив.
По прибытии обратно в Керчь был смотр полка. Большое число бывших красноармейцев, влитых в полк, совершенно изменило его внешний вид, сделав его каким-то серым и бесцветным. Наших белых алексеевских фуражек в рядах было мало. Видно, много этих фуражек рядом со своими хозяевами осталось лежать на полях Кубани. Как у Лермонтова: «Плохая им досталась доля, немногие вернулись с поля».
В Керчи мы задержались недолго, что-то около недели. В последних числах августа (по ст. ст.) наш полк был погружен в вагоны для отправки в Северную Таврию. На станцию пришли проводить меня брат и сестра. Сестра выглядела уже настоящей барышней, вызывая интерес у молодых офицеров, с которыми я ее познакомил. Прощаясь, говорили о скорой встрече, шутили, смеялись. Ведь никто не мог предположить, что это наша последняя встреча, что расставались мы навсегда и что я моих сестру и брата никогда больше не увижу…
В нашем вагоне подобрались хорошие голоса. Во время дороги много пели: на станциях около нашего вагона собиралась публика, которая каждую песню провожала аплодисментами – пели мы, по-видимому, неплохо. Между прочим, здесь я в первый раз услыхал песню:
Пусть свищут пули, льется кровь,
Пусть смерть несут гранаты,
Мы смело двинемся вперед,
Мы русские солдаты… и т. д.
Песня нам очень понравилась, и мы ее часто пели. Уже в эмиграции ей было присвоено имя «Алексеевской песни».
Выгрузился наш полк за Перекопом, на небольшой станции недалеко от Мелитополя. Оттуда по степи, минуя несколько сел, прошли вперед верст тридцать. Остановились в большом и богатом, широко раскинувшемся селе Ивановка. Здесь полк простоял около месяца, пополняясь и подготовляя себя, как потом выяснилось, к «Заднепров-ской операции».
В этой Ивановке мне пришлось распрощаться с моим полком. Здесь было получено распоряжение генерала Врангеля, по которому всех подростков, находящихся в армии, было приказано отправить в школы для продолжения образования. Командир полка навел справки и выяснил, что я должен ехать в Сводно-кадетскую роту при Константиновском военном училище, находящемся в городе Феодосии. Я получил приказание собираться в дорогу, и на сборы мне было дано два дня. Об этом приказе генерала Врангеля поговаривали уже раньше, и я знал, что эта участь меня не минует, но никак не ожидал, что это будет так скоро.
Командир, чтобы утешить и подбодрить меня, говорил, что мой отъезд ничего не меняет, что я по-прежнему остаюсь в списках полка, что отправку в Феодосию я должен рассматривать как командировку. Говорил, что полк и дальше будет обо мне заботиться и что на все каникулы я буду приезжать в полк.
В будущем ничего из этого не сбылось. Жизнь устроила все по-другому. В полк я больше никогда не вернулся; это прощание, как и прощание с сестрой и братом, а еще раньше с отцом в Харькове, было последним. Как ни жестока бывает судьба к человеку, в одном она проявляет свое милосердие: в момент разлуки человек редко думает, что эта разлука навсегда.
Все связи с полком с моим отъездом порвались, и все так сложилось, что в дальнейшем я никого из однополчан не встретил. Жизнь меня бросила в совершенно другую сторону. Ведь своей судьбой мы не распоряжались – ехали, куда везли. Новые страны, новые впечатления, новые друзья, трудности и заботы (в жизни пришлось пробиваться самому) – все это отодвинуло полк на задний план, и постепенно он стал лишь воспоминанием далекого прошлого.
Только одно время, когда я был уже студентом, у меня на короткое время завязалась переписка с командиром полка. Он случайно встретил одного моего одноклассника, узнал мой адрес и написал мне. Судя по письмам, он был уже не тот бравый командир полка, который мне так импонировал, под обаянием которого я находился. Личная жизнь его не удалась. Его жена, Ванда Иосифовна (в которую я, говоря откровенно, мальчишкой был немножко влюблен), ушла от него. Эту драму он как раз в это время остро переживал. Чувствуя себя одиноким, он в длинных письмах ко мне изливал свою душу, откровенно рассказывая, как эта женщина его оскорбила. Я же тогда, по молодости лет занятый полностью своими личными интересами, не сумел найти с ним общий язык, и наша переписка понемногу начала глохнуть и, наконец, совсем прекратилась. Во время последней войны, как мне потом рассказывали, он поступил в Русский корпус в Югославии, боровшийся против коммунистов. Вместо полка он там командовал только ротой. Там в одной из стычек он и погиб, убитый красными партизанами.