Русская дива — страница 21 из 101

за права угнетенных советских людей». Щаранский этого и добивался. Дело в том, что он уже давно решил покинуть Родину и уехать на Запад. Логика предательства закономерно бросила «борца за права человека» в объятия спецслужб, превратила его в обыкновенного шпиона. Щаранский лично и через своих сообщников собирал секретные данные о дислокации предприятий оборонного значения. Весь советский народ требует сурово наказать предателей и шпионов…

Толстая повариха возникла за стойкой раздачи и сказала громко:

— Кому блины? Последняя дюжина осталась, и — все, закрываемся до семи утра!

Рубинчик посмотрел на часы, было без пяти пять. В столовой заканчивали завтракать трое водителей, а рябой уже ушел к своему «КрАЗу». Даже если эта красотка появится сейчас в столовой, у него уже нет ни охоты, ни вдохновения играть в эти романтические любовные игры. От этого правдинского требования наказать Щаранского и Орлова «по заслугам» веет мерзостью и неумелым враньем: шпионы не пишут пасквили на страну, в которой они шпионят! Эти зажравшиеся правдисты даже соврать толком не умеют! «Предприятия оборонного значения», о которых Щаранский сообщил Западу, это тюрьмы, где заключенные шьют солдатские шинели и рукавицы. Интересно, кто мог оставить тут эту газету да еще подчеркнуть в ней такое сообщение? Шоферы или… Нет, нужно смываться, нужно смываться отсюда, пока рябой не привез сюда этих сраных гэбэшников с их опасно пронзительными взглядами. Рубинчик встал и спросил у поднявшихся шоферов:

— Вы на север или на юг?

— На север. А тебе куда?

— Да мне на юг, в Мирный.

— Так выйди на зимник, тебя любой подхватит.

— Тоже правильно.

Рубинчик надел свой тяжелый полушубок и завязал тесемки меховой шапки, еще надеясь, что все-таки появится эта Таня — он никогда не уезжал из командировок, не найдя новую диву, и ему было странно ретироваться сейчас, когда эта Таня была так близко, рядом. Но тут толстая повариха вышла из-за стойки с метлой и шваброй, чтобы начать уборку, и ему не оставалось ничего иного, как пойти за шоферами на выход. Толкнув наружную дверь, он оказался на улице, на обжигающем легкие морозе, и сразу почувствовал себя усталым, разочарованным, невыспавшимся. К чертовой матери эту тайгу, эти якутские алмазы и вообще всю эту заполярную экзотику! Хватит с него! Сейчас он с первым попутным грузовиком доедет до Мирного, возьмет в гостинице свою сумку и — в аэропорт, в Москву, в цивилизацию! К душу, к легкой одежде, к нормальной еде, к жене и детям…

— Вы уже уезжаете? — спросил в темноте тихий и низкий голос.

Он оглянулся. На утоптанном снегу зимника, в лунной тени от заснеженной лиственницы стояла невысокая плотная фигуpa в шапке-ушанке, темном меховом полушубке, ватных штанах и валенках. В этой фигуре было невозможно узнать тоненькую юную раздатчицу, и даже голос ее стал на морозе ниже тоном, но Рубинчик уже понял, что это она. Она!

— Да, — сказал он. — А вы тоже в Мирный?

— Нет, я гуляю. Я всегда после смены выхожу подышать тайгой. Вы любите тайгу?

— Да как вам сказать… — замялся он, чувствуя, как от мороза уже деревенеют щеки.

— А я люблю! Осенью тут рябчики гуляют, как на бульваре. А бурундуки музыку любят. Нет, правда! Я ухожу в тайгу с магнитофоном, включаю, и они идут за мной, открыто идут и слушают. Честное слово! А иногда я им свои песни пою.

— А вы пишете песни?

— Да. Хотите я вам спою?

— Здесь? — Он проводил взглядом пустой грузовик, промчавшийся мимо них на юг по зимнику.

— Нет, на таком морозе не споешь! — усмехнулась она. — Но я давно хочу показать их кому-то, кто понимает в стихах. У вас есть время? Как вас зовут?

— Иосиф.

— Красиво. Как Сталина. — Она свернула с зимника в тайгу и в полной темноте, под ветками разлапистых сосен, скрывших луну, стала углубляться в лесную чащу по только ей заметной тропе.

— Действительно, как Сталина, — идя за ней, удивился Рубинчик, ему это никогда не приходило в голову. — Но, вообще, это библейское имя. А куда мы идем?

— Тут близко, не бойтесь, — улыбнулся впереди ее голос. — Тут старая охотничья заимка есть. Там уже сто лет никто не живет, это мое открытие. И я там свою гитару держу и стихи. Я как чувствовала, что вы сегодня приедете, — с вечера там протопила. — Вдруг она повернулась к нему на узкой тропе, зорко глянула в его глаза: — А вы давно в Мирном?

— Пять дней. А что?

— Странно… Я пять дней там печь топлю… Между прочим, у вас сейчас щеки отмерзнут! Снегом потрите! А вообще, мы почти пришли.

Действительно, в нескольких шагах от них, под кроной гигантской таежной сосны темнело какое-то крохотное низкое сооружение — не то бревенчатый шалаш, не то по крышу утонувшая в снегу избушка. Вниз к ее входу вела выкопанная в снегу тропа, которая упиралась прямо в дверь, запертую деревянным засовом.

Нагнувшись, Таня осмотрела следы возле двери и усмехнулась:

— Соболя приходили и мишка. Я тут соболей морковкой подкармливаю, а медведю обидно, конечно.

Она сдвинула засов на двери и толкнула ее внутрь.

— Заходите! Сейчас я лампу зажгу. И снегу возьмите, щеки натереть, а то отморозите!

Он усмехнулся:

— «В стране их холод до того силен, что каждый из них выкапывает себе яму, на которую они приделывают деревянную крышу и на крышу накладывают землю. В такие жилища они поселяются всей семьей и, взяв дров и камней, разжигают огонь и раскаляют камни на огне докрасна…»

— Что вы сказали? — удивилась она.

— Это не я, это один арабский путешественник написал о русах в десятом веке, — ответил Рубинчик и пояснил: — Я по образованию историк.


Через несколько минут керосиновая лампа и сухие дрова, вспыхнувшие в кирпичной печи, осветили крохотную, с низким потолком комнатку с деревянными полками, связками лука и портретом Пушкина на бревенчатых стенах, с вытертой оленьей шкурой на полу, со сложенными в углу дровами, с чугунным котелком воды на той же печи, и саму Таню, сидящую на низкой дубовой лавке-полатях. Перебирая струны гитары, она негромко пела Рубинчику, сидящему в своем меховом полушубке на полу, на оленьей шкуре:

— Спасибо, Господи, за то, что я живу

В тайге, в глуши, в тиши лесной, оленьей!

Какое это редкое везенье!

Спасибо, Господи, за то, что я живу,

Храню себя в смиреньи и терпеньи

До рокового дня и вдохновенья

Храню себя.

В глуши.

В тиши

Храню.

Не уроню,

Клянусь, не уроню —

До рокового в полночь вдохновенья…

Рубинчик слушал эту полупесню-полуречитатив и понимал, что это, конечно, не Бог весть какая поэзия, а подражание модным поэтам и бардам. Но доверительность, с которой пела ему Таня эти простые слова девичьей молитвы, наполнила его душу нежностью к ней. Словно какая-то нить протянулась от его души к ее душе и телу. И когда прозвучал и растаял последний аккорд, Рубинчик встал, шагнул к Тане, нагнулся к ее серым глазам и поцеловал ее в губы.

Она не отстранилась, а ее мягкие губы ответили ему чутким встречным движением.

Он закрыл глаза, слыша победный, как зов боевой трубы, всплеск бешеного вожделения в своих членах. Господи, спасибо Тебе! Спасибо Тебе за это таежное чудо, за это пульсирующее страстью белое тело, простертое в сполохах камина на оленьей шкуре, за скифские курганы ее груди и аркой изогнутую спину, за жадную беглость ее языка, хриплое дыхание экстаза и узкое соловьиное горло ее волшебной западни…

— Не спеши, дорогая, не спеши…

«Эти камни, раскаленные на огне, русы обливают водой, от чего распространяется пар, нагревающий жилье до того, что снимают даже одежды. В таком жилье остаются они до весны…»

Зачем это вспомнилось ему? Почему? Да еще в такой момент…


Именно в этот момент гэбэшная «Нива» майора Хулзанова вкатила вслед за «КрАЗом»-«техничкой» в опустевший от грузовиков двор автопункта «Березовый», и трое хмурых мужчин — капитаны Фаскин и Зарцев и майор Хулзанов — вошли в столовую, спросили у подметавшей пол поварихи:

— А где журналист?

— Какой журналист-то? — переспросила повариха.

— Московский журналист был тут час назад. Носатый…

— Ах, энтот! Яврей, что ли? Так давно уж уехал!

— Куда?

— В Мирный, я слыхала.

Офицеры огляделись, Фаскин подозрительно спросил:

— А эта девушка где, напарница ваша?

— Татьяна? Спит давно, поди. В соседнем доме, в общежитии. Позвать?

Офицеры, не ответив, вышли из столовой, прошли по скрипучему снегу в соседний рубленый дом, но ни в одной из его четырех комнат, занятых спящими работниками автопункта, они, конечно, Татьяны не нашли. Кровать ее была аккуратно застелена, на тумбочке лежали несколько книг и стояла фотография Тани в летнем платье, а на соседней койке спала ее сменщица.

— Таня? — переспросила она сонно. — Так она с ночной смены не приходила еще… А сколько времени?

Офицеры забрали Танину фотографию, еще раз обошли оба дома и вышли во двор. Рядом с ними в намечающемся зыбком тундровом рассвете гудели спешащие по зимнику грузовики, фургоны и бензовозы.

— Увез девку! Вот сука жидовская! — выругался капитан Фаскин и приказал молодому солдату-водителю: — Кончай курить! В Мирный! Быстрей!


Но в Мирном Рубинчик появился лишь в конце дня, перед самым последним рейсом на Красноярск. Он выглядел смертельно усталым. При взлете он оглянулся на убегавшие за иллюминатором огни Мирного и встретился взглядом с глазами капитанов Фаскина и Зарцева, которые сидели в трех рядах позади него. О, они знали этот якобы равнодушный взгляд преследуемой жертвы! Впрочем, он держится молодцом. Или он так затрахался этой ночью, что у него нет сил даже на испуг?

Отвернувшись от них, Рубинчик прильнул к иллюминатору. Внизу, в темноте ранней полярной ночи, светил огнями город добытчиков алмазов, а на западе от него в черном море тайги виднелся редкий пунктир желтых точек — фары кативших по зимнику грузовиков.