Рубинчик не жил.
Он не дышал, он не слышал своего сердца, и пульс его замер.
На окраине его сознания, зажатого пыткой дикого, языческого наслаждения, проплыла мысль, что, может быть, он приблизился к тем ощущениям, которые испытывают женщины при таких же конвульсиях мужской плоти внутри их неподвижных кратеров, но и эта мысль утонула в нем, как жалкая лодка с порванным парусом.
Рубинчик перестал думать, контролировать себя и понимать, что происходит. Он превратился в дерево, растущее вверх всеми соками своих корней и уходящее кроной в заоблачные выси. Он превратился в подводный стебель, рвущийся сквозь плотную тропическую воду в какую-то другую форму жизни — высокую жизнь над водой в разряженной атмосфере облаков и птиц. Именно там, в этой заоблачной выси, живет еврейский Бог Яхве, сияющий и недостижимый. Рубинчик вдруг увидел его ясно, близко, в ярком солнечном свете, а рядом с ним, на соседнем облаке — свою молодую маму, круглолицую, счастливую и с маленькими смешливыми ямочками на щеках…
Он аркой изогнулся на лафете постели и взмыл в это небо всем своим гудящим телом, как взлетает ракета. От этого взлета заложило уши, лопнули вены и освободилась душа. Но когда он уже приближался к Богу, когда почти долетел, он вдруг ощутил, что силы оставили его, инерция полета иссякла и…
Атомный взрыв сотряс его тело…
Гигантское белое облако вырвалось из него в гудящий огнем кратер Олиной фарджи…
Этот атомный гриб все рос и рос, наполняясь новыми взрывами и облаками…
Но даже когда Рубинчик рухнул на спину, бездыханный и пустой, даже тогда этот жадный и ликующий горн Олиной плоти продолжал пульсировать, сжимать и разжимать его фаллос и всасывать в себя все, что в нем еще оставалось, могло статься — до последней капли.
Безвольно отвернув голову на подушке, Рубинчик уже ясно знал, что он пуст, что даже душа его уже выскользнула из него и сгорела в этом жарком кратере, а то, что осталось от него на постели, — всего лишь невесомая и пустая оболочка, ненужная даже ему самому.
Но языческая богиня, все еще неподвижная, как индийская скульптура Будды в музее, не бросила его, не выпустила из себя и не оставила умирать на смятых и окровавленных простынях, как варвары оставляют на поле брани поверженного врага. Нет, ее жаркий горн только чуть понизил свою температуру, уменьшил давление мышечных спазм и снизил частоту своего пульса. Теперь кольца ее плоти стали нежней, мягче, их движение замедлилось и стало похоже на тихий прибой после жестокого шторма. Так в госпитале гладят тяжелораненого, так жалеют грудных детей, так лелеют любимых.
Он почувствовал, что Оля легла на него, а ее влажные губы смочили его запекшийся рот тихим голубиным поцелуем.
И вдруг, к ужасу своему и восторгу, он ощутил, что в нежной, мокрой, дрожащей, лелеющей и горячей глубине ее пульсирующей штольни его мертвое и пустое копье начинает оживать и наливаться новой, непонятно откуда возникшей силой и свежей кровью желания…
Много позже, когда они прошли все стадии экстаза и когда они умерли друг в друге по десятку раз и так, не расчленяясь, воскресали — уже не спеша, без дикости, а словно вальсируя в своем неиссякаемом вожделении, и еще после этого, когда он снова купал ее в ванной и когда она, как истинная язычница, целовала его всего, словно Бога, целовала все его тело до ногтей на ногах, — тогда он впервые подумал: «И это конец? И теперь — покончить с собой? Умереть? Уйти из жизни?» И неожиданный ужас вошел в его душу и покрыл его тело морозной гусиной кожей. «Господи, — думал он и теперь, на рассвете, сидя при свете ночника перед спящей Ольгой и мучаясь нестерпимой жаждой закурить. — Как я могу уйти из жизни, когда я нашел это античное сокровище русской женственности, это чудо, которое искал семнадцать лет?!»
«Имя этому народу Русы. Они народ многочисленный, и нет во всех окрестных землях и странах красивей язычников, чем они»,
— писал в десятом веке Ибн Фадлан.
Рассвет высветил оконное стекло. Рубинчик лег возле Ольги. Согреваясь ее теплом и понимая, что не может и не сможет уснуть, он взял с тумбочки одну из книг, которые лежали там невысокой стопкой. На буро-коричневой матерчатой обложке было вытеснено потемневшим золотом:
ПИСЬМА И БУМАГИ ПЕТРА ВЕЛИКОГО
(АРХИВ КНЯЗЯ ФЕДОРА КУРАКИНА)
Санкт-Петербург, 1890 год
Он с любопытством скосил глаза на спящую Ольгу — где она взяла эту книгу? — открыл тяжелый том, и тут же большой чернильный штамп бросился ему в глаза:
Библиотека КГБ СССР
Книга выносу не подлежит.
Инвентарный № ПК.674/75
Он в ужасе посмотрел на свою возлюбленную и непроизвольно, инстинктивно отодвинулся от нее. Так резко, что она потянулась во сне и прильнула к нему всем телом. Но он отстранился:
— Где ты взяла эту книжку?
— У папы. Это из их библиотеки, — проговорила она, не открывая глаз.
— Он работает в КГБ?
— Да. А что? — Она открыла глаза, сонные и по детски невинные.
— Что он там делает?
— Не знаю. Наверно, шпионов ловит. Он живет отдельно. Я же вам говорила: мама развелась с ним десять лет назад, вышла замуж за дипломата и уехала на Кубу.
Он смотрел на нее, боясь поверить в ужасную догадку, которая пронеслась в его мозгу.
— Как твоя фамилия?
— Барская, — сказала она. — Вы знаете папу?
Рубинчик поднялся с кровати и стал закуривать, нервно ломая спички и выбрасывая их через форточку за окно. Утренняя Москва, уже освещенная восходящим солнцем, лежала перед ним. В этой Москве он наконец нашел легендарный идеал русской красоты и женственности. Больше того, он влюбился в эту девчонку и только что имел ее всю ночь. А она оказалась дочкой полковника Барского, на чье имя адресованы все доносы и рапорты сибирских управлений КГБ о его, Рубинчика, «аморальном» поведении. Если этот Барский узнает о том, что он, Рубинчик, спит с его дочерью, он оторвет ему яйца и четвертует в подвалах Лубянки без всякого суда!
— У тебя есть его фото?
— Конечно, — Оля подошла к нему сзади и прильнула к его спине всем своим прекрасным и теплым голым телом. А левой рукой открыла книжный шкаф, сняла с полки фотоальбом и, откинув обложку, поднесла альбом пред очи Рубинчика. На первой странице альбома была фотография того самого мужчины с медальным профилем орехового лица, который в Салехарде руководил налетом милиции на гостиничный номер Рубинчика.
— Не бойтесь, — сказала Оля. — Мой папа замечательный человек. Он не сделает нам ничего плохого, клянусь!
Рубинчик саркастически усмехнулся:
— Конечно! И Андропов замечательный человек.
— Юрий Владимирович? Вы знаете его? — радостно воскликнула Оля. — Он прекрасный человек! Он мой крестный отец!
— Что-о??! — изумленно повернулся к ней Рубинчик.
46
На сей раз это был не ампирный ресторан «Армения» и не куртуазные «Бега», а пустое по утрам деловое кафе на первом этаже гостиницы «Националь» с огромными, во всю стену, окнами на Манежную площадь и Кремль. С лепными потолками, белоснежными скатертями на столах и серебряными фирменными приборами, завернутыми в накрахмаленные льняные салфетки и оставшимися, видимо, еще с тех времен, когда это кафе было излюбленным местом Маяковского, Мейерхольда, Пастернака, Олеши, Михоэлса, Светлова, Станиславского, Булгакова, Дунаевского, Эйзенштейна, Уткина и других звезд довоенной поры. Ни одного из них уже нет в живых, лишь неторопливые пожилые официантки «Националя» помнят теперь их щедрые чаевые, бесконечные розыгрыши и гениальные остроты. Даже в пьяном виде им не изменяло остроумие. Рассказывают, что Михаил Светлов, набравшись, наткнулся при выходе из ресторана на адмирала в парадной форме, но принял его за швейцара и сказал: «Швейцар, такси!» «Я не швейцар, я адмирал!» — оскорбился адмирал. «Тогда — катер!» — сказал Светлов. А другой завсегдатай этого кафе пришел сюда как-то в свитере с нарисованной от руки горизонтальной полосой. «Что это у вас за полоска такая на свитере?» — спросила кокетливая официантка. «А это линия налива», — был ответ.
Впрочем, в те достопамятные времена и официантки были раза в три понятливей, моложе и расторопней, а к сегодняшнему дню приобрели не только излишний вес, но и надменность к измельчавшей публике — провинциальным командированным, богатым аферистам и партийным чиновникам полутяжелого веса и калибра. Впрочем, именно эти крахмально-чопорные скатерти, надменность официанток и высокие цены еще удерживали «Националь» от того, чтобы не скатиться с высоты былого величия в простую «точку общественного питания», и позволяли держаться хотя бы на уровне элитного делового кафе.
Барский выбрал его, чтобы показать Анне серьезность этой встречи. Он явился сюда с толстым томом Музыкальной энциклопедии в «атташе-кейсе» и начал разговор напрямую, в лоб:
— Три месяца назад, Анна, вы сказали, что не поддерживаете отношений с Раппопортом. А сегодня ночью звонили ему в Бостон и говорили с ним какими-то загадками. Вы же понимаете, что все разговоры с США прослушиваются. Так как понимать этот звонок? Как открытый вызов мне и всему КГБ? А?
— Почти, — усмехнулась Анна.
— Почти? — еще больше нахмурился Барский, ему не понравился ее самоуверенный тон. — Что это значит?
— Ну, бросить вызов всему КГБ мне, конечно, не под силу… — сказала Анна и красноречиво умолкла.
В отличие от предыдущей встречи, она была одета сугубо официально — темный адвокатский пиджак, серый, глухой, под подбородок, свитер и такая же темная юбка, деловой портфель вместо женской сумки. Но от этой строгой, без всяких украшений оправы она только выигрывала, как выигрывают прекрасные лица на глухих фонах рембрандтовских полотен. Лишь значительным усилием воли Барский удержал себя от того, чтобы, все позабыв, не сказать ей, как давно и безумно он влюблен в нее. Но он, конечно, подавил в себе этот мальчишеский порыв.