о были привилегии? Покупать без очереди венгерских кур в буфете издательства «Правда»? Пить без очереди пиво в Доме журналиста? Смотреть американские фильмы в редакционном кинозале? Что еще? Господи, если подумать — самые элементарные качества нормальной жизни коммунисты превратили в привилегии, и за эти крохи, за чешское пиво и финский сервелат он почти двадцать лет писал не то, что хотел, и не так, как мог!
Но теперь — все! Вот его первая Книга. Пусть другие везут на Запад фотоаппараты и коралловые ожерелья, мельхиоровые вилки и мерильный инструмент — он повезет свою Книгу. А там — посмотрим!..
Крупные снежинки залетали в костер и таяли в его белом огне; никто, ни один из соседей, не обращал на него никакого внимания; и Рубинчик мирно и спокойно сжег свою рукопись. А пепел размешал и выкинул по соседству, в мусорную бочку, мысленно спросив себя с ироничной усмешкой: «Ну, как самочувствие, товарищ Гоголь?» И действительно, было что-то уж слишком, до обидного будничное в том, как сгорела его рукопись — совсем не как у Николая Васильевича в жарком камине его барского особняка на Суворовском бульваре. А на куске ржавого железа, в грязном гараже, на глазах равнодушных московских обывателей. Ну да черт с ними, гори они все голубым огнем!
Он вытащил сапожную щетку из тисков, старательно скатал со шва еще мягкие крохи столярного клея и кисточкой с быстросохнущим лаком залачил этот шов. Прибрал в гараже, пока лак высыхал, обтер щетку грязной ветошью, положил ее в портфель, а портфель — на заднее сиденье своей машины. Потом запер гараж и поглядел на часы — Господи, уже почти пять! Он весь день провозился с негативами и этой щеткой!
Рубинчик сел за руль и покатил из гаражей на улицу. Все-таки до вечера он успеет сгонять в Москву, в Елисеевский магазин, и, пользуясь давним знакомством с директором, купит что-нибудь вкусное, праздничное для детей, которых Неля привезет вечером домой из Люберец.
Привычно прокатив по улице Первых космонавтов, он уже сворачивал в сторону метро, как вдруг…
Оля?
Он не поверил своим глазам.
Оля вышла из автобуса и пошла по его улице, утопая в снегу нерасчищенного тротуара и близорукими глазами всматриваясь в залепленные снегом таблички с номерами домов. На ней было какое-то странное, по-крестьянски тяжелое пальто, грубые сапоги, толстые вязаные чулки, серый шерстяной платок, но не это смутило Рубинчика. А бледность и некое странное напряжение ее лица, словно ставшего восковым, как лики на древних иконах.
— Оля! — крикнул он, останавливая машину.
Она повернулась, и обрадованная улыбка тут же стерла морозную стянутость ее скул, оживила глаза.
— Здравствуйте, — сказала она, подбегая к машине. — Вы не уехали. Я так боялась, что не застану вас…
— Как ты здесь оказалась?
— Я сбежала из Дымкова. Вы знаете, что папа увез меня из Москвы? — торопливо и горячо заговорила она. — Но я должна была увидеть вас! Я хочу вам сказать: возьмите меня с собой!
— Оля, о чем ты говоришь!
— Иосиф, умоляю вас! — вдруг вскрикнула она в полный голос.
Он оглянулся на прохожих. Господи, только этого ему не хватает в последний день! Нужно пресечь эту истеричку — жестко и сразу! Рубинчик вышел к Оле из машины, но вместо каких-то резких и жестких слов взял ее за руку и сказал мягко, как больной:
— Оленька, пойми: уже ничего невозможно. Я уезжаю завтра. Ты понимаешь? Будь умницей и езжай домой, прошу тебя. Ты будешь умницей, правда?
— Да… — сказала она заторможенно.
— Вот и молодец! Желаю тебе счастья! — Он чмокнул ее в холодную щеку, на которой почему-то даже не таяли снежинки; И сел в машину, завел мотор.
И вдруг, когда он уже отпускал педаль сцепления, рядом с ним, слева, что-то рухнуло в снег и белые руки упали на стекло машины.
— Иосиф!
Он похолодел: Оля стояла на коленях, в грязном снегу, ее руки скользили по дверце его машины, а все, кто шел по тротуару, замерли и воззрились на эту сцену.
Он ударил по тормозу, выжал сцепление, правой рукой убрал рычаг скорости, а левой уже опускал стекло в дверце…
— Прекрати истерику! Встань! — сказал он жестко.
— Иосиф, я… я беременна, — прошептала Оля.
55
— Моя фамилия Терентьев, я звонил вам вчера. — Барский стоял у двери, на которой было четыре звонка, подписанных химическим карандашом: «Грасс», «Романов», «Чаплыго» и еще кто-то.
— Да, да, пожалуйста, — торопливо пригласила его внутрь квартиры Соня Грасс. — Вы из органов?
— Я из Комитета госбезопасности.
Он снял офицерскую шинель, мокрую от снега, и огляделся в прихожей, тесно заставленной какими-то шкафчиками со старой обувью, детскими санками и корытом, подвешенным к потолку.
— Где можно повесить?
— Лучше у меня, тут дети… — стесненно сказала Соня и повернулась к соседям, которые высунулись из всех дверей длинного коридора: — Это ко мне, ко мне! — И снова обратилась к Барскому: — Пожалуйста!
Она повела его мимо общей кухни по коридору, тоже тесно заставленному старыми шкафами с какими-то вещами, убранными под навесные замки.
— Сюда, пожалуйста!
Барский был в кителе и при погонах, зная по опыту, что при такой форме никто не станет спрашивать его документов. Впрочем, если бы Соня Грасс и осмелилась спросить его удостоверение, их у него было три, на разные фамилии и на все случаи жизни. Войдя в ее комнату, он огляделся. Это была большая, в три окна, комната, наверняка бывшая гостиная или — если судить по стене, странно упирающейся прямо в окно — часть бывшей гостиной. Но теперь в этой гостиной стояла мебель, которой хватило бы на трехкомнатную квартиру: старые, темного дерева книжные шкафы, рояль, трюмо, буфет, продавленный кожаный диван, кровать, застеленная темным покрывалом, обеденный стол, какие-то тумбочки, торшеры. Обширный письменный стол у окна был завален книгами, а над столом в стеклянной раме висел большой портрет Моисея Грасса — молодого, лобастого, с высоким чубом по моде тридцатых годов. И рядом — маленькая икона в серебряном окладе.
— Прошу вас, — Соня Грасс показала Барскому на стул у обеденного стола. — Чем обязана?
Теперь, в своей комнате, она взяла себя в руки, а точнее, поджала губы, став официально-вежливой.
— Спасибо. — Барский сел и силой заставил себя оторвать взгляд от портрета. — Как я сказал вам по телефону, мы изучаем архивные дела на предмет компенсации жертвам сталинских репрессий. Я хотел бы ознакомиться…
— Товарищ полковник, — вдруг прервала его Соня. — О какой компенсации вы говорите? Вы похожи на интеллигентного человека. Ну кто может компенсировать отца? Какими деньгами? Мне ничего не нужно от вас.
— Я понимаю, Соня Моисеевна. Я понимаю ваши чувства. Но НКВД тридцать седьмого года и КГБ сегодня — это не одно и то же. И речь не идет о деньгах. Вот я вижу вашу комнату. Вы профессор, а живете в коммуналке. Это, наверно, была квартира ваших родителей, вся, вмеcте с теми комнатами?
— Конечно, — подтвердила Соня. — Когда вы забрали моего отца, нас «уплотнили», вселили вот этих, — она кивнула за стену, в коридор.
— Вот видите, — сказал он мягко, делая вид, что не заметил этого вызывающего «вы забрали». — Я ничего не хочу обещать заранее, но…
— Простите, полковник, как вас звать? — снова перебила Соня.
— Олег… Олег Иванович.
— Послушайте, Олег Иванович. Я знаю, что сейчас ваши люди и вообще новая элита пытаются выселить с Арбата старожилов во всякие Чертаново и занять наши квартиры. Поэтому оставьте эту затею — я никуда отсюда не выеду, даже в трехкомнатную.
Барский усмехнулся:
— А вы крепкий орешек, Соня Моисеевна!
— Да. Если бы на ваших глазах арестовали отца и увезли навсегда, вы бы тоже были не мягкий! Впрочем, при таких погонах и вы, конечно, не ангел.
— Вот именно, — сказал Барский. — Как видите, у нас есть что-то общее. В характерах, я имею в виду. А что вы скажете, если мы бросим говорить о квартире и поговорим об издании произведений вашего отца. Песни, музыка к фильмам, что еще?
Она села на стул напротив него, сказала тихо:
— Вы… вы серьезно?
— Я сказал: я ничего не хочу обещать заранее… Что с вами?
Она плакала. Она плакала, расслабленно опустив вздрагивающие плечи, сняв очки и по-детски вытирая слезы руками:
— Извините… Я сейчас… Боже мой… Извините, если б вы знали…
Он видел плачущих евреек, они никогда не трогали его душу. Но эта… Она была так похожа на маленькую плачущую Олю, что ему хотелось вскочить, обнять ее, признаться, что он ей брат. Теперь он в этом не сомневался. Но он, конечно, усидел на месте.
— Если бы вы знали, сколько раз я пыталась издать хоть что-то! — продолжала она. — Боже мой, куда я только не обращалась! И в Союз композиторов, и в «Музгиз», и в Министерство культуры! Ведь папину музыку пела вся страна! У меня же все собрано, смотрите!
Она встала, открыла книжный шкаф и выложила на стол толстенные зашнурованные папки с нотами.
— Это музыка к фильмам. Это оперетты. Это песни, марши, кантаты. Но как только они слышат имя папы и дяди Абраши!.. Почему? Даже Прокофьев писал «Еврейские мелодии»! Неужели вы действительно можете что-то сделать? Нет, я не верю! — Она вдруг положила руки на все эти папки, словно боясь, что он сейчас отнимет у нее это богатство.
Он смотрел ей в глаза. Да, это его сестра, хочет он того или нет. Еще месяц назад он получил из Института стали и сплавов ее личное дело с ее автобиографией. Родилась в 1930-м. В 37-м репрессированы отец и дядя. В 41-м по дороге в эвакуацию погибли в бомбежке мать, дед и вся остальная родня. С 41-го по 46-й — дом для детей «врагов народа» в Казани. Там же, в 1942-м, получила извещение о гибели дяди, Льва Грасса, на фронте, на Курской дуге. В 48-м вернулась в Москву. Работала на стройке, окончила вечерний техникум, потом — заочно — Горный институт. Докторскую диссертацию защитила в 65-м. Замужем не была, детей нет.
И через все эти годы потерь и одиночества эта женщина пронесла и сохранила папки с нотами и музыкой Моисея и Абрама Грассов.