. Большинство сатирических миниатюр поэта революционной демократии посвящено течениям и направлениям социально-политического свойства — крепостничеству, буржуазно-дворянскому либерализму, капиталистическому хищничеству и т. п.
В тех же случаях, когда в центре отдельная личность, побеждает установка на раскрытие определенного исторического пласта русской жизни, стремление создать обобщенный социальный тип. Скажем, есть у Некрасова эпиграмма «К портрету»:
Твои права на славу очень хрупки,
И если вычесть из заслуг
Ошибки юности и поздних лет уступки, —
Пиши пропало, милый друг.
Долгое время считалось, что это четверостишие направлено против Александра II. Однако разыскания советских исследователей опровергли эту версию, основанную на традиционном представлении о жанре некрасовской эпиграммы. Выяснилось, что миниатюра «К портрету» захватывает предмет шире. Поэт запечатлел эволюцию буржуазно-дворянского либерализма, лишив представителей этого течения даже иллюзорных надежд на сколько-нибудь самостоятельную роль в истории русской общественной мысли.
Опыт работы в жанре фельетона подсказывал нередко остросюжетный поворот темы; эпиграмма оснащалась той крепкой фабульно-бытовой основой, которая столь характерна для некрасовского стиха. Именно в таком ключе написана «Эпитафия», лапидарно и метко запечатлевшая в единичном типическое, в истории одного помещика — быт и нравы дореформенной русской жизни:
Зимой играл в картишки
В уездном городишке,
А летом жил на воле,
Травил зайчишек груды
И умер пьяный в поле
От водки и простуды.
«Мужицкий» демократизм определяет тематику и поэтику некрасовской эпиграммы. Народный юмор его сатирической миниатюры резко противостоял напыщенной тенденциозности либералов-обличителей, этих, по меткому слову поэта, «лакеев мыслей благородных». Некрасовской сатире присуще то новое представление о природе социально-исторических противоречий, которое лучше всего выразил Щедрин, создавая концепцию народа исторического и народа как носителя идеи демократизма. В эпиграмме Некрасова усиливается ощущение дисгармонии жизни, враждебности действительности человеку. Это и понятно, ибо после гениальных открытий Гоголя («Мертвые души», «Шинель») стало невозможно состояние той «ренессансной» уравновешенности, которой еще отличалась эпиграмматика Пушкина.
Идеи революционной демократии обогатили рефлектирующее сознание художника бесценным качеством: усилением остроты социального зрения. Вот почему, если пушкинская сатира была осуждающей, то некрасовская «муза мести и печали» стала карающей.
Во второй половине XIX века вместе с Некрасовым выступила плеяда выдающихся эпиграмматистов — Д. Д. Минаев, В. С. Курочкин, Н. П. Огарев. По-своему интересно работали и пользовались популярностью такие известные мастера лаконичной сатирической строки, как Н. Ф. Щербина и А. М. Жемчужников.
В революционно-демократической эпиграмме 50–60-х годов выделяются два разнящихся друг от друга типа, обусловленных в значительной мере местом публикации. Так, например, метод и стиль эпиграмм Огарева всецело определялись тем, что они предназначались для вольной русской прессы, для революционной листовки, подпольной прокламации. Если эпиграмма в подцензурной печати била по тщательно маскируемому адресату, выводила на чистую воду очередного кандидата в «тузы», а о деспотизме, самодурстве, хищничестве говорила с негодованием, выражаемым не открыто, а намеком или полунамеком, то вольной русской эпиграмме не нужна была эзоповская речь. В сатирической миниатюре Огарева «кипучая злоба» на угнетателей находила прямой и непосредственный выход.
Эпиграмма под пером Огарева вновь стала открыто публицистическим жанром, заговорившим с читателем языком политической прокламации. Отсюда обилие таких оценочных характеристик и беспощадных выражений, как «розгоблудия вития», «дел заплечных цеховой», «палач свободы», «палач науки» и т. д. Поэт как бы возвращает нас к обличительно-ораторской манере классицистической эпиграммы XVIII века. Но это чисто внешнее ощущение. Ибо, во-первых, тут воплощен гнев не человека, уязвленного видом отвлеченных пороков, но представителя революционной демократии, выступающего против всей социально-политической системы самодержавия. А во-вторых, здесь учтен опыт критического реализма: его искусство индивидуальной обрисовки персонажа, острота и меткость реалистической детали, выразительность отточенного народного языка.
Если Некрасов в своих эпиграммах был по преимуществу сатириком, то другой видный поэт «некрасовской школы», Минаев, скорее юморист, поднимающийся лишь в отдельных произведениях до ядовитой и «кусательной» сатиры. Свою программу в стихотворении «Смех» он определил так:
Всегда неподкупен, велик
И страшен для всех без различья,
Смех честный — живой проводник
Прогресса, любви и величья.
Буржуазно-дворянское псевдообличительство (произведения М. Розенгейма и В. Соллогуба), реакционные и либеральные тенденции общественно-литературной жизни, капиталистическое хищничество, стяжательство в городе и деревне — вот основные мишени Минаева. Приемы эзоповской речи и намека определили структуру и ладово-интонационный строй минаевской эпиграммы. Отсюда и мнимо доброжелательный или легкомысленный тон, столь характерный для поэта-«искровца».
Рецензируя двухтомное собрание стихотворений В. С. Курочкина, Минаев в статье «Старая и новая поэзия» (1869) нашел специфику поэзии своего соратника по литературно-общественной борьбе в ее юморе, часто переходящем «в ту злую наивность, которая язвительнее всякого негодования»[24]. Этому же принципу был верен и сам автор цитированных строк.
Минаев — блестящий мастер недосказанности и намека, эзоповского иносказания, ибо в нем соединились редкий дар комического и виртуозное владение составной каламбурной рифмой. Не случайно в дореволюционных исследованиях Минаева именовали не иначе как «королем рифмы». Из вынужденной цензурными условиями полуконспиративной «тайнописи» Щедрин в прозе, Минаев в поэзии выковали политическое оружие значительной силы.
При этом надо заметить, что если Щедрин и Некрасов были по преимуществу сатириками, то Минаев оставался прежде всего юмористом. Игра слов, перебои интонации, иносказание, приглашающее читателя досказать недосказанное, — все это способствовало неожиданному освещению, казалось бы, примелькавшейся темы, придавало особую прелесть и выразительность его стиху. Энергия сжатой до предела мысли аккумулировалась в нескольких строках и, воплощенная в остроумно отточенной форме, глубоко врезалась в сознание.
Весьма изобретательно сделана эпиграмма «Журналу „Нива“», стоявшему на консервативно-охранительных позициях. Вся она написана вроде бы в высшей степени благожелательном духе. От стиха к стиху умело нагнетается интонация уважительного, почти коленопреклоненного отношения к печатному органу помещичье-дворянских усадеб. Когда это крещендо умиления достигает нужного подъема, неожиданно звучит отрезвляющая нота. Возникает каламбурно-ассоциативный ряд, и тем убийственнее и неотразимее авторская ирония;
Пусть твой зоил тебя не признает,
Мы верим в твой успех блистательный и скорый:
Лишь «нива» та дает хороший плод,
Навоза не жалеют для которой.
Сопоставление высказываемого и подразумеваемого покоилось на использовании богатейшей синонимики русского языка, отдельных слов (в том числе и фамилий) или фразеологических сочетаний. Поэт не просто использует эти возможности, но неожиданными параллелями или антитезами вскрывает второй, часто комический или сатирический, план определенного явления, предмета, процесса.
Скажем, сколько ядовитых стрел было выпущено по такому неприглядному явлению русской жизни, как откуп и откупщики, еще с середины XVIII века. Ту же тему делает объектом эпиграммы и Минаев. Однако, верный своему принципу не сбиваться на тон крикливого и шумного обличительства, сатирик строит стихотворение совсем не так, как это имело место в предшествующей эпиграмматической традиции. Вот сатирическая миниатюра на богатого откупщика и крупного промышленника В. Кокорева:
Вот имя славное. С дней откупов известно
Оно у нас, — весь край в свидетели зову;
В те дни и петухи кричали повсеместно:
Ко-ко-ре-ву…
Как видим, здесь нет ни слова осуждения. Наоборот, четверостишие начинается с откровенного панегирика: «Вот имя славное». Последующий текст выдержан тоже совсем не в духе эпиграммы, а скорее в тоне мадригала. Чтобы подтвердить, что похвала его отнюдь не притворна, поэт призывает в свидетели «весь край». Только неожиданно и остроумно сделанный финал все ставит на свои места. Последняя строка, состоящая, кстати, из одного лишь слова, вобрала в себя весь страшный смысл эпиграммы. Точнее, даже не слово-строка, а конечные два слога разбитой на четыре части фамилии откупщика Поэт остался верен своей манере: только последние два слога намекнули на состояние России, залитой кокоревской сивухой, а значит, и рекой народных слез.
Минаев, как и другие «искровцы», следуя примеру Некрасова, основной мишенью избрал не личность (хотя у него найдем немало эпиграмм, посвященных деятелям литературы, живописи, журналистики), а те или иные отрицательные тенденции русской жизни. Нередко фельетонное обозрение завершало как итог наблюдений и раздумий поэта эпиграмматическое резюме. Порой эпиграмма вкрапливалась в фельетон, подтверждая особую близость этих художественно-публицистических жанров, являлась его своеобразной «изюминкой» (см. особенно показательные в этом отношении фельетонные эпиграммы другого «искровца» — В. И. Богданова).