Русская эпиграмма второй половины XVII - начала XX в. — страница 11 из 95

Видовое и тематическое своеобразие минаевской эпиграммы определило ее образно-стилевую окраску. Если для Пушкина характерны, например, такие врезающиеся в память слова, как «полу-милорд», «полу-купец», «полу-невежда», то у Минаева вторую часть сделанной по этому же типу сатирической формулы представляют слова отвлеченного значения: «полупрогресс», «полусвобода», «полумеры» и т. п.

Хотя до Минаева каламбур встречался и у других русских авторов эпиграмм (Пушкин, Вяземский, Д. Давыдов), однако именно с его творчеством в основном связано возникновение такого термина поэтики, как каламбурная рифма. Этот прием получил широчайшее распространение потому, что индивидуальная одаренность поэта, склонного к парадоксальной игре со словом, к алогизму и шаржу, совпала с объективными потребностями времени. Раскрывая многозначность слова, заменяя слова в устойчивых фразеологических сочетаниях, Минаев не просто пробуждал интерес к смысловым ассоциациям. Так, в непринужденно веселой, порой озорной до дерзости, порой шутливо-развлекательной форме предавался осмеянию порядок вещей, где алогизм почитался торжеством смысла, бесправие — порядком, а беззаконие — законом.

Изобретательность Минаева как мастера каламбура проявилась в бесчисленном разнообразии форм и типов этого поэтического приема. И, надо заметить, словесная игра не становилась самоцелью, но была на редкость содержательной, помогая выявить ту или иную модификацию или ипостась общественно-политического, социально-нравственного порока.

Если в 20–30-е годы XIX века образ писателя, близкого к III Отделению, отождествлялся с одинокими фигурами Булгарина и Греча да, пожалуй, с именем одиозного и бездарного Б. М. Федорова, то к 60-м годам картина сильно изменилась. Появляется некий тип литератора, не только услужающего властям предержащим, но и попросту захаживающего в охранку. Метаморфозу эту отмечает Минаев, создавая образ «служителя» при искусстве, отстаивающего необходимость жить «с полицией в сердце».

С образом этим тесно связана тема доносов. В одном случае это образ литератора, который некогда «подавал надежды», а «теперь доносы подает». В другом (эпиграмма на реакционного беллетриста и публициста Б. Маркевича) автор набрасывает живую уличную сценку, изображающую Маркевича, который несет «с собою огромных два портсака». Зеваки смотрят на него почти с сочувствием: «„Ему не донести!“ — вкруг сожалел народ». Однако какой-то забияка уверенно выкрикивает: «Не беспокойтесь — донесет!»

Не менее остроумно и зло использован еще один вид каламбура для воплощения все той же актуальной темы в следующей эпиграмме:

Я не гожусь, конечно, в судьи,

Но не смущен твоим вопросом.

Пусть Тамберлик берет do грудью,

А ты, мой друг, берешь do-носом.

Под пером эпиграмматиста каламбур стал гибким средством выявления и изображения различных по своим истокам комических несообразностей тогдашней действительности, будь то политика, искусство или быт. Этот прием иронической параллели позволяет достойно оценить направление «текущей журналистики»: «Она поистине „текущая“, Но только вспять» («Необходимая оговорка»). Столь же действенна другая разновидность того же приема, с помощью которой развенчиваются претензии некоего стихотворца, провозгласившего себя «новым Байроном»: «Поэт Британии был хром, А ты — в стихах своих хромаешь» («Аналогия стихотворца»).

Ироническая экспрессия создается тогда, когда возникает несоответствие между обиходным, обычным значением слова и одним из непривычных его смыслов. Достоинство Минаева-эпиграмматиста состояло в том, что он этот источник речевого комизма переводил в сатирический план, делал инструментом выявления социальных контрастов.

Между двумя полюсами русской эпиграммы второй половины XIX века — революционно-демократической и либерально-обличительной — имелось немало оттенков и течений переходного типа. В одних случаях побеждало тяготение к передовому демократическому лагерю, и тогда автор становился постоянным вкладчиком «Искры» или «Будильника». В другом, когда верх брало либеральное фразерство, ему рукоплескали «Заноза» и «Оса».

Творчество Н. Ф. Щербины — популярного в 60-е годы эпиграмматиста, — строго говоря, нельзя причислить ни к тому, ни к другому лагерю. Оно представляло некий конгломерат противоречивых тенденций, одно из тех промежуточных явлений, которые бывают характерны и неизбежны в переходные моменты жизни общества.

До начала 60-х годов Щербина выступал против либерализма «с монаршего соизволенья», заклеймив «монархо-либералов» в «Четверостишии Викентия Курильского», он выпустил немало ядовитых стрел в адрес рептильной прессы. Эпиграммы Щербины брали на прицел и консерватизм под маской леворадикальной фразы, они били и по славянофильской концепции, и по пережиткам феодально-крепостнических порядков и нравов («Русская история», «Еще о Ксенофонте», «Льстивый раб, царем забытый…»). Поэт выступал против теории «чистого искусства».

Неприятие многих явлений в жизни тогдашней России было настолько сильным и искренним у Щербины, что он считал использование эзоповской речи, приемов иносказания вещью ненужной и неуместной. Мнение это, не свидетельствуя о большой прозорливости автора, привело к двум довольно серьезным последствиям. Во-первых, многие эпиграммы Щербины так и не стали достоянием печати, распространялись лишь в списках. Во-вторых, и это, пожалуй, главное, подобная позиция резко ослабила собственно художественные достоинства его миниатюр. Ибо в необходимости прибегать к эзоповской манере была, выражаясь щедринским словом, и «небезвыгодность». Писатель тем самым понуждался к высшей изобретательности, к виртуозному использованию всех тайн и резервов русского языка.

Щербина не слишком заботился обо всем этом и часто там, где требовалась искусно сделанная форма, изящный и тем более неотразимый комизм, рубил сплеча. Вот почему его эпиграммы нередко представляли собой рифмованные тирады, изреченные в состоянии запальчивости, в желчном настроении. Вряд ли можно сомневаться в том, что Щербина так же остро ненавидел российский откуп и миллионера-откупщика В. Кокорева, как и Минаев. Но стоит сравнить великолепно сделанную сатирическую миниатюру Минаева с эпиграммой Щербины «Кокоревский либерализм», как выявится разительное отличие. Богатство оттенков минаевского юмора, где скорбь и гнев, мнимое великодушие и язвительная издевка слились воедино, заменены здесь однолинейно звучащим приговором:

Я не хочу быть либералом:

Ведь целовальник-либерал,

Дела покончивши с кружалом,

Либерализм на откуп взял…

Да, поэт был прав: «невозможность эпиграммы» в тогдашних российских условиях реально существовала. Однако не так непреодолимо было это препятствие, как порою казалось эпиграмматисту, возмущенному картиной царящего в стране беззакония, торжеством посредственности и тупоумия. Опыт Щедрина, Некрасова и поэтов «Искры» подсказывал выход из трудного положения. Но этим путем Щербина не пошел ввиду неустойчивости, а точнее сказать, по причине отсутствия демократических убеждений.

Конец XIX века не обогатил жанр эпиграммы сколько-нибудь ярким явлением. Оскудение и девальвацию русской поэзии на излете столетия показал такой чуткий барометр общественного мнения, как сатирическое слово. В эту пору завершал свою деятельность последний крупный эпиграмматист XIX века А. М. Жемчужников. Его сатирические миниатюры заметно выделялись на фоне беззубой и мелкотравчатой юмористики, кредо которой с достаточной выразительностью воплощено в афоризме популярного в те годы журнала «Шут»: «Теща, даже самая хорошая, все-таки хуже городового»[25].

Заметное оживление в судьбу медленно угасавшего жанра внесла эпоха первой русской революции 1905–1906 годов. Гневная политическая сатира расцвела на страницах таких периодических изданий, как «Зритель», «Жало», «Дятел», «Красный смех» и др. Мишенью эпиграммы стали все общественные институты тогдашней России, основные буржуазные партии от кадетов до монархистов, «герои дня» от царя и всесильного К. П. Победоносцева до таких душителей свободы, как Трепов, Дубасов, Дурново. Не только деяния, но и сами фамилии этих царских сатрапов давали благодарный материал для сатирических экспромтов:

Господь Россию приукрасил —

Он двух героев ей послал:

Один в Москве народ дубасил.

Другой же в Питере — трепал.

Даже внешне безобидная фамилия царя — Романов — остроумно и едко обыгрывалась в эпиграмме В. С. Лихачева «Писателю Самозванову»:

Сочинена тобою, Самозванов,

Романов целая семья,

Но молвлю, правды не тая:

Я не люблю твоей семьи романов.

Для передовых сатириков не было секретом, что именно царь и приближенная к нему камарилья являются вдохновителями поднимающей голову реакции. Вот почему столь актуально было четверостишие того же Лихачева «Сомнение», развеивающее остатки былых верований, расстрелянных еще 9 января:

«Без царя в голове» — говорят про того,

        Головою кто слаб иль недужен…

Я ни против, ни за не скажу ничего;

        В голове царь, быть может, и нужен.

«Во Франции гильотина, а у нас фонарь»[26] — вот основной мотив передовой эпиграммы 1905–1906 годов. Разоблачению кадетского предательства, лживых октябристских посулов, конституционных иллюзий и либерального соглашательства тоже отводилось немало места. Неприятие дарованных царем «свобод», Государственной думы и велеречивых манифестов зафиксировано во множестве ядовитых четверостиший и сатирических афоризмов. Вот один из таких:

Печатай книги и брошюры,