библейского патриарха – князь Рош, имя которого ассоциировалось с Россией.
Предание о руководимых им антихритовых племенах Гога и Маго-га, как находящихся на севере исторических противниках Израиля, экстраполировалось на российский этноконгломерат. В связи с этим заимствование русскими литераторами мифологемы о Мосохе представляется весьма легкомысленным[163].
Эсхатологическая призма не могла не быть применена и к монгольским завоеваниям. Одним из проявлений такого эсхатологизма явилось выдвижение концепта Тартарии. Тартария фонетически соотносилась с татарами и нашла в дальнейшем преломление в этнониме «монголо-татары». Само понятие «Тартария» связывалось с Тартаром – подземным царством, местом средоточия инфернальных сил. Эти силы должны были быть извергнуты из ада и проявиться в мире в последние дни перед кончиной мира.
О тартарах одним из первых в Европе писал современник нашествия монголов цистерцианский монах Альберик из Труа-Фонтен. Соответствующие сообщения давались им в «Хронике», описывающей событийную канву истории от Сотворения Мира и до 1241 года – вторжения монголов в Европу[164].
Тартарами называла вторгшихся в Закавказье монголов грузинская царица Русудан. Термин «тартары» использовался ею в послании к римскому папе Гонорию III.
Убежденным сторонником взгляда на монголов как инфернальную силу являлся французский король, активный участник крестовых походов Людовик IX (1214–1270). С ним, по версии Матвея Парижского, и было связано всеевропейское распространение термина «Тартария». Король ратовал за организацию крестового похода против монголов. Своей матери Бланке Кастильской он говорил: либо мы загоним эти народы обратно в Тартар, либо они нас отправят на небеса[165]. Сходные представления разделял и император Священной Римской империи германской нации Фридрих II (1194–1250). Стоит ли удивляться, что принять помощь от «тартар» в борьбе против ислама европейцы в дальнейшем были морально не готовы.
Тартары, согласно описанию Матвея Парижского, клеймились как посланники самого Сатаны. Их приход связывался с установлением мировой власти Антихриста. Сам Матвей Парижский полагал, что приход Антихриста состоится в 1250 году, и нашествие монголов есть его предзнаменование[166]. В антихристианской сущности монгольского нашествия были убеждены многие представители европейской мысли – Роджер Бэкон, Данте Алигьери, Жак де Жуанвиль.
С Тартарией оказалось соединено также библейское пророчество о народах Гога и Магога[167]. Эти племена, по одной из распространенных версий, будто бы некогда были скованы цепями у ворот ада. Но при приближении Апокалипсиса цепи должны пасть, и Гога с Магогой обрушатся на мир[168].
Существовала и версия о монголах, как об одном из потерянных колен Израиля. Отсюда утверждалась тайная связь между монгольскими завоевателями и евреями. Такие обвинения служили в XIII веке мотивом еврейских погромов.
На Руси нашествие неведомого народа – татаро-монголов, поразивших православный люд своим внешним обликом, воспринималось как вторжение Гога и Магога. Татары, или тартары (пришедшие из Тартара) есть сила сатанинская. Поэтому борьба с ними обычными способами обречена и должна быть заменена духовным противостоянием.
Эсхатологические мотивы имело антитатарское восстание в Новгороде против проводимой там переписи «числа». «Число» соотносилось с пророчествами о счислении народа Зверем во времена Апокалипсиса и присвоении каждому числа. Народ восстал, будучи поддержан властями.
Владимирский князь вынужден был вмешаться, и перепись в Новгороде в 1259 году, с двухлетним запозданием, все же была проведена. В связи с этим имели место и репрессии: Александр «овому носа урезаша, а иному очи выимаша». Но здесь важна оговорка, что это были репрессии не против народа, а против тех, «кто Василья на зло повел»[169].
К деталям организации переписи на Руси относилось прибытие в 1259–1260 годах от монголов неких «жен». На них возлагалась какая-то функция, связанная с переписной процедурой. Предполагается, что это были прорицательницы, служительницы культа, в задачу которых входило ритуальное сопровождение мероприятий и магическое обеспечение их успеха. Вряд ли такая деятельность монгольских «жен» вела к снятию напряженности среди православного населения. Шаманизм переписчиков мог только подтолкнуть протестные выступления.
Впоследствии, под впечатлением так называемого боксерского восстания в Китае, Вл. С. Соловьев вновь обратился к легенде о предапокалипсическом нашествии желтой расы, объединенной идеологией панмонголизма[170]. Н. Федоров в качестве антихристовой доктрины называл буддизм, как воплощение лжегуманизма и лжеучености: «Вестники воскресения успеют объединить весь мир в деле воскрешения, если противник воскресителя Христа, Антихрист, не произведет разрыва.
Противник же этот – буддизм, в коем сосредоточиваются, соединяются дарвинизм и спиритизм, агностицизм, как продукт позитивизма, пессимизм Шопенгауэра, Гартмана, и других, т. е. буддизм западный и восточный»[171]. Образ ожидаемого пятого красного будды Майтрейи имеет схожие черты с Антихристом.
Третий Рим
Одна из основных традиционных тем критики русского исторического опыта состоит в утверждении имманентного характера российского империализма. Истоки его выводятся еще из дискурса средневековой Руси. Как доктрина русской империалистичности подается концепт Третьего Рима.
Однако в действительности в теории Третьего Рима речь шла не столько о светском государстве, сколько о распространении религиозного мировоззрения и христианской духовности. Послания старца Филофея представляли собой разряд эсхатологической литературы. Лейтмотив – приближающиеся апокалиптические времена. Никакого намека на территориальную экспансию в этих посланиях не содержалось. Напротив, великому московскому государю рекомендовалось не прельщаться земной славой и стяжательством вместо благодати небесной. Ведущей мыслью было исправление нравственности, а не внешнеполитические претензии.
Вызовом, катализировавшим эсхатологические ожидания в XV веке, стало очередное падение Византии. Византию в русском понимании погубили вовсе не турки, взявшие Константинополь, а произошедшее несколько ранее прельщение перед Западом. Взятие же в 1453 году Мехмедом II Константинополя было следствием произошедшего духовного падения. Византия пала, когда в 1439 году с согласия византийского императора и константинопольского патриарха была принята Ферраро-Флорентийская уния. Таким образом, Второй Рим – Константинополь пал, отступив от православной веры. С принятием унии утрачивалось представление о легитимности статуса императора и греческой церкви. Византия пала, отказавшись, подобно библейскому Исаву, от первородства[172].
Падение Византии в XV столетии явилось главным вызовом времени, затрагивающим не только политику или экономику, но и всю мировоззренческую систему координат. Ведущим положением средневековой историософии являлись пророческие аллюзии Даниила о происходящей в мировой истории последовательной смене пяти мировых империй – Ассиро-Вавилонской, Мидо-Парфянской, Греко-Македонской, Римской и царствия Христова. Четырем мировым царствам прошлого соответствовали образы льва, медведя, барса и дракона. Римская империя, таким образом, должна была быть, во-первых, последним из череды великих царств перед установлением царства Божьего, и, во-вторых, царством мировым. Падение Рима, взятого еще в V веке варварами, породило концепт о перенесении подлинного Рима. Для V столетия такой перенос безальтернативно связывался с Константинополем. Но далее в связи с кризисом Византии формируется дискурс об альтернативном имперостроительстве: либо анти-Византийском (Запад), либо пост-Византийском (Россия).
Линия «ветхий Рим – Константинополь – Москва» была дополнена в русских литературных памятниках, таких как, например, «Сказание о Вавилонском царстве», другой историософской схемой «Вавилон – Константинополь – Москва». Вавилон возникал в этой преемственной линии как первое в череде мировых царств. Потеря Вавилоном своего статуса была связана с его нравственным упадком, как впоследствии потеря статуса Константинополя с нравственным упадком Византии.
Само заглавие основного сочинения Филофея, в котором был сформулирован концепт Третьего Рима, звучало как «Послание к великому князю Василию, в нем же об исправлении крестного знамения и о содомском блуде»[173]. Проблемы борьбы с мужеложеством интересовали автора гораздо больше, чем политическое преемство от Константинополя. Византийская тема присутствовала как аргумент о необходимости поддержания благочестия в православном царстве. Формула же «Два Рима пали, третий Рим стоит, а четвертому не бывать» означала не торжество над внешним соперником, а эсхатологическую трагедию. У ветхого Рима нашелся преемник в православии – Константинополь, у того, в свою очередь, – православная Москва. Но в случае падения и Москвы это будет гибель окончательная. В мире не останется той силы, которая могла бы наследовать Москве в ее вере[174].
Определенное влияние на формирование теории «Москва – Третий Рим» оказала южнославянская политическая традиция. Определяя себя в качестве царей, а высших иерархов церкви – патриархами, сербские и болгарские государи еще в XIV веке бросали вызов Константинополю. «Третьим Римом» и «Новым Царьградом» была первоначально объявлена столица Болгарии Тырново. И только затем, после взятия Тырново турками, сами южнославянские мыслители стали применять концепт к Москве