Еле ушел.
На лесной поляне остановился. Сгрузил Дитриха на зеленую траву, водой из фляги отпоил. Тот глаза открыл – и спрашивает:
– За что, брат?
– Это, – говорю, – не я. Это другой подлец.
Тот, будто и не слыша:
– Прощаю тебя. Исполнил ты мое желание, хоть и ценой дорогой. Не зря упирался. Никогда бы больше не заставил тебя идти на такое – если б у меня это «больше» было. Только, – говорит, – нету. Всю внутреннюю порезали. Сделай милость, возьми мой фамильный кинжал, доверши дело. И на память добрую оставь, Забияка.
– Стоять, – отвечаю. – Умирающие таких речей не толкают.
Практика показала, что из нас двоих ошибся я. Просьбу в результате выполнил – и кинжал на память забрал. Сердце побилось-побилось – и лопнуло.
Бутылку цверга я потерял при бегстве.
– Проклятый! – кричал я в ярости, стуча кулаками по деревьям. – Ты же говорил, что ты не бес, что не зло!
Послышалось, будто ветер донес:
– Но и не сказал, что добро, дылда. Или, думаешь, творческая мысль знает границы?
Последовавшие восемь лет прошли будто в пьяном угаре. Забыв обо всем, шалил я по всей Империи, забавлялся, пытаясь развеять тоску. Увы, не помогало. Веселье без радости – удел нечестивца.
Обманывал и предавал: воров, убийц, монахов, праведников, попрошаек, богатеев, простонародье, дворян. Крал. Смеялся – без чувства.
Благодетельствовал: их же. Награбленные монеты рекой текли из моих карманов, фонтанами рассыпались по мостовым. Улыбался – без доброты.
Золото цвергов обращается в медь на свету не потому, что буквально становится медью, а потому, что не имеет для владельца никакой ценности.
За лютню я не брался все эти годы.
Как-то рассвет застал меня в придорожной корчме. Каша варилась, пиво лилось рекой, а за дальним столом сидел бродячий поэт и нудно рассказывал про Тиля Уйленшпигеля.
Поэт был грязен, неопрятен, ремеслом своим он явно зарабатывал на жизнь и к сословию миннезингеров не принадлежал, будучи явным бюргером.
Много лет назад я засмеял бы его из цеховой вражды. Сейчас мне было все равно.
Впрочем, что-то заставило прислушаться к немудрящим его байкам.
– А сейчас, – говорил он, – поведаю я вам, как наш Тиль обманул докторов в Нюрнберге и оттого великое множество больных бежали на улицу, а многие и померли. А потом – о том, как он священника храм осквернить заставил и в придачу за это ему бочку пива выкатить. А еще…
Я слушал – и чувствовал, как холодеют руки.
– Мастер, – сказал я. – Вы что-то напутали. Тиль – добродушный остряк, живший полвека назад, наказывавший тех, кто это заслужил, – и то нестрашно. Что же вы за басни плетете?
– О, сударь рыцарь, – заблеяло это существо наставительно, – может, когда-то он и был таким. Но сейчас… Новое время требует новых героев. Тиль – стихия, трикстер. Он носит с собой кривое зеркало и всем показывает их уродство, а сам избегает зеркал. Встретится ему злодейство – обличит, добродетель – разобьет.
– А я слышал, – подключился селянин из слушателей, – что он и вовсе живехонек. И не крестьянин он – мы до таких пакостей не додумаемся. Он – рыцарь-разбойник Тиль фон Уйлен, скачущий по ночным дорогам в черном доспехе на вороной кобыле. Хендожит он жинку герцога Вельфа, Лауру. Вот, каноник нюрнбергский проезжал, так слышали, как он ее энтого… обличал, со служкой своим говоря. А муженек у нее – без яиц. В Нюрнберг с ней укатил и живет там. Потому как Тиля боится, вот!
– А я слышал, Тиль злой такой, потому как Лаура от лихоманки год как помирает, а ему вход в Нюрнберг заказан, стража его ждет, вот и бесится, – заметил купеческий приказчик, путешествующий с товаром.
– Спасибо, добрые люди, – говорю. – Эй, корчмарь! Всем выпивки, плачу.
Кинул, не глядя, деньги на стол – и вышел. У меня были два дела в Нюрнберге.
Каноник Вольфганг Штадт любил плотно покушать – это факт. Нюрнберг – великий город, город церквей, похожих на пряники, и пряников, похожих на церкви, – это тоже факт.
Пряники каноника и сгубили. Миндальные, сладкие, полные аравийского гашиша.
В себя Штадт пришел на мраморном полу. Вокруг было темно.
– Не дергайся, – посоветовал тихий голос. – Для конституции вредно.
Каноник, который очень ценил свою шарообразную конституцию, достойную всяческого уважения, послушно замер.
– Ну вот, – сказал голос. – Я снял повязку с твоих глаз. Теперь ты дождешься, пока зажжется свет. С закрытыми глазами, это ясно?
Каноник закивал, рискуя расшибить башку о холодный пол. Раздалось чирканье кресала. Слабый теплый свет пробился через веки.
– Ползи вперед и извивайся, как червь. Как кающийся грешник, если тебе так понятней. Глаз не открывай. Остановишься, как скажу.
По прошествии некоторого времени голос отметил:
– Хорошо. Извиваться умеем. Теперь задирай башку вверх, будешь повторять, что я говорю, и бить земные поклоны. Можешь, кстати, открыть глаза.
Взгляду каноника открылось до боли знакомое изображение Девы с младенцем – то самое, что висело в его церкви.
– Но богохульство, – набравшись смелости, выдавил он, – не буду.
– О! Слышу речь мужчины. Откуда он здесь взялся? Похвально. Где же он был, когда ты, сволочь, безобразил? Итак, говори и бей поклоны: каюсь я, раб Божий как-тебя-там, и не вздумай так повторить, имя подставь…
– Каюсь, раб Божий Вольфганг…
– В грехе словоблудия, в том, что в чужом глазу соринку вижу, где и нет ее…
– … где и нет ее…
– Что возводил напраслину, клеветал и злословил невинную даму Лауру, злодейски соблазненную на заре ее юности злодеем фон Уйленом и со дня свадьбы хранившую верность супругу. Ну, что замер?
Но удивленный каноник уже повернул башку к алтарной нише, откуда доносился голос.
На возвышении восседал некто лохматый в черном плаще, показавшийся Вольфгангу со страху самим дьяволом, и равнодушно чистил ногти кинжалом.
– Не телись, – сказал я. – Да, это я, Тиль фон Уйлен. Говорить будешь или как?
Каноник задрожал:
– Вы собираетесь осквернить мощи? – Он посмотрел на дарохранительницу рядом со мной.
– Делать мне больше нечего! Разве что помолиться, хотя вряд ли поможет.
– Тогда… – Он с чувством произнес, что велено.
– Валяйся. С утра тебя найдут и развяжут. Доброй ночи. – Я направился к выходу.
– Сын мой! – Каноник набрался смелости.
– Что?
– Вы не такая заблудшая овца, какой хотите казаться. Сегодня вы исправили большую мою ошибку. Благословляю вас. Если это что-то значит.
– Надеюсь, святой отец, – вздохнул я.
– Равно как и я, сыне.
– Я сразу сказал, мне это не нравится, – насупился старый Готфрид, и по сию пору верный цепной пес и защитник Лауры. – Если бы молодая госпожа не настаивала и я бы не надеялся, что ее здоровье от это улучшится, мы с вами поговорили бы на языке стали, сударь фон Уйлен. И как только она угадала, что вы рядом!
Добрым словом помянув некоего грызуна, коий явно скоро получит медовых орешков, шагнул я вперед. Мост казался запертым меж вздымающихся по обе стороны речушки высоких домов.
Фигурка в накинутом капюшоне – маленькая, беззащитная – стояла у перил.
Встал рядом, отметив болезненную худобу кистей.
– Здравствуй, Тиль, – как-то жалко улыбнулась мне она.
– Здравствуй, – ответил так же беспомощно.
Помолчали.
– Я волновалась. Слушала каждого школяра и трубадура, чтобы узнать о твоих проделках. Много раз мое сердце готово было разбиться – когда тебя сочли сваренным в ведьминском котле в Швабии, когда за тобой гнался маркграф…
– Не важно, – оборвал я, вглядываясь в ее глаза, вспоминая наконец, что такое – чувствовать.
– Ты прав.
– У нас была одна ночь…
– И вновь прав. Только не отпускает, правда?
Усмехнулся. Вышло – горько.
– Не считай меня плохой женой, блудницей, дрянью, – попросила она. – Я люблю мужа. Обожаю детей – у нас с ним мальчик и девочка. Но я люблю и тебя – и это разрывает меня на части, оттого я больна. Врачи разводят руками, но мне известна причина, моя милая, добрая причина.
– Не так уж я и добр.
– Я согласилась на встречу, – продолжила она, почти захлебываясь, – в надежде, что увижу – и разлюблю. Затем ты это и предложил. Не ври.
– Затем, – согласился я.
– Не помогло. Сделай что-нибудь, Тиль. Заставь меня разлюбить тебя.
– Сделаю. Клянусь.
– Возьми. Этот платок я подобрала в твоей комнате в замке. Его носила у сердца все эти годы. Он настолько же мой, что и твой. Пусть будет памятью о твоей Лауре. Мне будет плохо без него… но я хочу, чтобы знак моей любви был у тебя.
Я молча взял плат – почти забытый. Знавший смех, и слезу, и кровь.
Кивнул – и пошел к набережной.
Тут мне делать было нечего.
По дороге я шепнул ветру: «Что нужно, чтобы сковать мастера-цверга?»
Ветер рассмеялся в ответ: «Балда! Немного веры. Чуть истинной любви. Настоящая дружба. И доброта. Где ты возьмешь их, грешник, подлец, фальшивый, как золото цвергов?»
Корчма стояла давно заброшенной. Черная смерть, недавно прокатившаяся по Шварцвальду, сжирала поселения заживо, оставляя за собой опустевшие деревни и заросшие сорняками дороги.
Откуда-то, быть может, из прошлого, доносился запах прогорклой каши и кислого пива. Пинком ноги я распахнул ветхую дверь. Посыпалась с потолочных балок пыль.
Зашел.
Внутри горела единственная свеча. За столом сидел рудокоп, игравший в кости сам с собой. Вечные проигрыши вряд ли его смущали.
– Вино будешь, сударь бурш? Приличное, из запасов кобольдов.
– Наливай, – сел я напротив, – Ротэхюгель, Пак с Холмов, или как там тебя?
– Догадался, значит, – хмыкнул он. – Славно повеселились, правда?
– Не слишком.
– Дуб, ясень и терн! Вот и я так думаю. Выпьем – и покончим с этим фарсом. За упущенные возможности!