Еще секунда – и, наверное, я упал бы.
Но чувствуя, как слабеют и сгибаются мои ноги, я с ненавистью просмотрел сквозь Леру, мысленно приказывая ей исчезнуть.
Она резко отшатнулась к стене, освобождая дорогу, но всего через секунду бросилась на меня со спины, впиваясь острыми ногтями в пальто и без жалости выдирая мои волосы.
Но я не чувствовал боли и не слышал Лериных криков.
Удивительно, но я не слышал даже голосов в голове, а просто лежал без движений на полу своей комнаты, не обращая внимания на происходящее за дверью пустой комнаты или вокруг меня.
Остался только белый потолок.
Я мысленно рисовал на нем черной краской расплывчатые картины.
А за окном шел снег.
Я видел, как он кружится в свете фонарей, теряясь в собственном бесконечном танце.
Мне вспомнилось, как Натаниэль сказал мне однажды, что больше всего боится, что его забудут, а я лишь легкомысленно пообещал помнить о нем всегда.
И когда Натаниэль спросил, чего боюсь я, то я ответил, что ничего не боюсь, и получил в ответ недоверчивое: «Так не бывает».
Да, так не бывает.
Я бросился на кровать и зарыдал, закрывая голову руками. Фаллен попытался приподнять меня, но я сопротивлялся, сжимая зубы и почти забывая, почему плачу. Детский страх исчезал, превращаясь в глубокое отчаяние, от которого хотелось выть и кричать.
Я беззвучно открывал рот, судорожно вдыхая воздух, не имея сил даже простонать от боли.
В комнату вошел отец и сел на кровать рядом со мной. Он долго что-то объяснял, пытаясь говорить спокойно, но я ничего не слышал. Ничего.
Отец вдруг побледнел и, закрыв лицо руками, быстро вышел из комнаты, а я сел на кровати, резко перестав плакать. По мне, словно электрический ток, за секунду пронеслись все эмоции отца и обожгли невероятной глубиной его печали.
Нет, ребенок никогда не должен испытывать отчаяние взрослого человека.
Я вскочил на ноги и в порыве какого-то необъяснимого чувства стал сдирать со стен яркие картинки, нарисованные мною, но мной другим, совсем недавно.
Я срывал рисунки, царапая стену ногтями и ломая их до крови, а потом упал, подхваченный Фалленом, и пролежал много часов без единого движения.
В этот день мое детство закончилось, содранное вместе с теми разноцветными рисунками.
Моя мама умерла.
И мне было восемь лет.
– Шастов, хватит спать, выйди к доске! – Голос Инессы Олеговны заставил меня вздрогнуть и оторваться от созерцания гладко отполированной поверхности школьной парты. – Я не понимаю, что, правила для тебя не писаны, а, юный гений?
Судя по непривычно-сердитому тону, она обращалась ко мне не в первый раз, но я услышал ее только теперь.
Между мной и всем миром простирался какой-то бесконечный и неуловимый вакуум, не пропускающий чужие слова и мысли.
Я медленно вышел к доске, не поднимая взгляд и пытаясь уловить смысл только произнесенных фраз.
Больше всего мне нравились слова «я не понимаю», потому что они отлично подходили к моему состоянию, но остальным присутствующим импонировало саркастическое «юный гений», обращенное ко мне.
– Ну расскажи нам о смерти Михаила Юрьевича Лермонтова. – Инесса Олеговна захлопнула учебник на столе, видимо, чтоб я не смог использовать его как подсказку.
Но я не то что не собирался подсматривать куда-то, а просто никак не мог сосредоточиться на заданном мне простом вопросе и на ситуации в целом.
Замерев на месте, я растерянно поднял глаза, с ужасом осознавая, что я стою не только перед своим классом, а еще и перед 11 «а».
Вокруг послышался приглушенный смех и повторная просьба рассказать о великом писателе девятнадцатого века. Кажется, кто-то даже попытался мне подсказать, показывая на портрет с годами жизни Лермонтова.
Я был не в состоянии не то что вычесть одно число из другого, а просто правильно прочитать хотя бы одно из них вслух.
– Слушайте, а Шастов, похоже, все-таки немой, – сказал Драшов на ухо Омару так, чтоб услышал весь класс.
– И глухой, – еще громче ответил Омар.
Возможно, они хотели произвести впечатление и на меня тоже, но я даже не шелохнулся, продолжая изучать идеальные квадраты линолеума на полу.
Зато все остальные оценили шутку, и Инессе Олеговне пришлось постучать кулаком по столу, призывая классы к молчанию.
Когда стало немного тише, она снова обратилась ко мне, желая добиться хоть какого-нибудь ответа:
– Может, ты знаешь что-нибудь о личности Николая Мартынова?
К собственному удивлению, я поднял глаза и посмотрели на Натаниэля так, как будто речь шла именно о нем. Он тоже посмотрел на меня, и, кажется, в его взгляде были одновременно сочувствие и разочарование.
– Хорошо. – Инесса Олеговна взяла журнал натаниэлевского класса и провела пальцем по списку. – Миша Драшов поможет. Отвечай с места.
Омар постучал его по плечу, а Драшов в ответ беззлобно погрозил кулаком под партой и, нехотя поднимаясь на ноги, произнес, делая всем вокруг огромное одолжение:
– Он… Ну, этот Николай… точнее, Лермонтов… оскорбил его, и тот застрелил… эээ, юного гения. Застрелил из пистолета на дуэли, – уверенно закончил он и, сложив два указательных пальца вместе, вполне недвусмысленно изобразил выстрел.
– Спасибо, достаточно, – почему-то укоризненно посмотрев только на меня, сказала Инесса Олеговна. – Можете садиться. Оба.
Я поплелся за свою парту, даже не удивляясь тому, как расплывается перед моими глазами реальность.
– Почему ты все время молчишь? Думаешь, это круто? – повернувшись, прошептал Омар, когда я наконец оказался на своем месте.
– Оставь его, – со скучающим видом зевнул Драшов, даже не разворачиваясь назад. – Все бесполезно. Видишь, Чудик не только русскую литературу забыл, но и русский язык. Или никогда его не знал. Может, его мама говорить не научила. Его ведь и учить, наверно, бесполезно.
Драшов собирался продолжить и дальше рассуждать обо мне в примирительно-насмешливом тоне, обращаясь уже скорее к Омару с Николаем, чем ко всему классу, если бы Натаниэль внезапно не прервал его сердитым:
– Замолчи!
– С чего это? – Драшов искренне удивленно посмотрел на внезапно появившегося оппонента.
– У него нет мамы, – тихо и делая ударение на каждое слово, проговорил Натаниэль так, что его могли слышать только те, к кому он обращался.
– Ой, не странно! – Драшов с облегчением рассмеялся. – Небось, отказалась от такого Чудика, как он.
Мне, конечно, стоило разозлиться и сделать что-нибудь в ответ на отвратительные слова, но почему-то у меня не было даже ощущения, что вокруг говорят обо мне, – я лишь молча наблюдал, как Натаниэль рассерженно произносит то, что должен был сказать я:
– Не смей. Закрой рот.
– Ой, да ладно тебе. Ему ведь все равно. Он… он же ничтожество…
В голове эхом мелькнул мой собственный вариант для завершения оборвавшейся на полуслове фразы: «Я ничтожество. У меня нет чувств. Можно говорить все что угодно. Ничтожество – это почти как ничто или никто. Меня просто не существует».
Устало улыбнувшись этой мысли, я отвернулся.
– Знаешь, а ведь на самом деле ничтожество – это ты, – вдруг громко и отчетливо проговорил Натаниэль.
Он сказал это так громко, что весь класс охнул, а Омар с Драшовым, видимо, не до конца понимая к кому именно из них обращался Натаниэль, удивленно выпучили глаза, на секунду забыв все подходящие для ответа слова.
Повисла пауза, а потом мир перед моими глазами вдруг стал настолько нечетким, словно я вдруг посмотрел на него через туман или запотевшее стекло.
Кто-то заговорил, но звуки не касались меня и исчезали в бесконечности. Чувствуя, что еще мгновение – и я упаду, я постарался принять хоть сколько-нибудь устойчивое положение, но меня словно перевернули вверх ногами, лишая привычного понимания пространства и времени.
Все вокруг окончательно исчезло, и я провалился в темноту, даже не успев удивиться или испугаться.
Очнулся я всего через пару секунд, не без некоторого удовлетворения отмечая, что снова могу смотреть на предметы сфокусированным взглядом.
– Шастов, – передо мной возникла напуганная Инесса Олеговна, – ты в порядке?
Я искренне кивнул.
– Голова не кружится? Не тошнит?
Пришлось отрицательно помотать многострадальной головой.
Какой-то мальчик из параллельного класса на озвученное предложение позвать медсестру сказал, что ее в нашем корпусе на этой неделе нет, и с умным видом предложил вызвать «Скорую».
Инесса Олеговна осмотрела меня оценивающим взглядом, возможно, пытаясь понять, не притворяюсь ли я, а потом сказала не то вопросительно, не то просто задумчиво:
– Насколько я понимаю, отец тебя не сможет забрать?
– Тогда, может, его мама заберет? – прошептал Драшов, так, чтобы мы с Натаниэлем могли прочитать по губам, что именно он говорит.
Теперь я тоже побледнел, ощущая прилив холодной ярости.
– Шастов, ты ведь здесь недалеко живешь? – Инесса Олеговна посмотрела на мои вновь побелевшие щеки и, видимо, окончательно поверив в то, что я не могу больше присутствовать на уроке, решила избавиться от меня. – Тогда пусть кто-нибудь проводит тебя домой.
Договорить ей не дали Омар и Драшов:
– Точно, пусть Голубь прогуляется с ним.
– Голубев? – Инесса Олеговна недоверчиво посмотрела на Николая.
– Да, он и дорогу знает. Они с Шастовым лучшие друзья. – Оба мстительно улыбнулись.
В первую секунду Натаниэль собирался поспорить и опровергнуть насмешливо-язвительные слова Драшова и Омара, но вдруг кивнул, сделав вид, что даже рад уйти вместе со мной. Мы вышли из класса под странный шепот и быстро спустились к раздевалке.
Несколько раз Натаниэль как будто собирался заговорить со мной, но, видимо, не находил нужных слов, а потом совершенно неожиданно протянул мне неизвестно откуда появившуюся шоколадку в блестящей обертке.
Я удивленно посмотрел на нее и жестом отказался, надевая пальто.