– Вы хорошо запомнили? – волновался Алекс. – Ведь больше года прошло…
– Хорошо, хорошо, голубчик. У меня память цепкая. Не представилась она, сказала только – из дворян. Усадьба у них, под Санкт-Петербургом. Где вот только, не знаю. А так она долго ходила. Целый месяц, считай. Вот как вы. И всякий раз – сюда.
Старик кивнул в угол. Туда, где в пыльном полумраке висела на стене картина. Без подписи художника и без названия.
На картине были изображены две пары, взбирающиеся по спиральной, уходящей в небо и заканчивающейся распахнутой дверью винтовой лестнице. Первая пара уже достигла верха и касалась макушками облаков. Вторая преодолела лишь несколько нижних ступеней.
Лестница и обе пары снились Алексу по ночам и грезились наяву. С детства. Во сне пары оживали, двигались, разговаривали, до Алекса доносились голоса. Он не распознавал слова, они сливались в один общий, монотонный, душу тянущий звук. Зато он распознавал смысл. Та пара, что наверху, боялась, страшилась того, что за дверью. Те двое, что внизу, были веселы и беспечны.
Зачастую картина заставала Алекса врасплох. На классах в гимназии он застывал недвижим и просиживал так, игнорируя происходящее. Ночью просыпался с криком оттого, что ему снилось, как те двое наверху ступили в дверной проём и теперь неотвратимо падают в бездну. Или оттого, что двое внизу внезапно повернули вспять.
– Это бывает, – говорил родителям семейный доктор, успокаивающе покачивая плешивым яйцевидным черепом. – Науке подобные случаи хорошо известны, не волнуйтесь. У мальчика богатое воображение, возраст, знаете ли. Ничего страшного, пройдёт. Мальчику явно видится картина, возможно, существующая на самом деле. Не исключено, что в детстве он видел её на репродукции или в музее. Знаете что, обратитесь-ка вы в Академию художеств.
В Академию Алекс обратился четыре года спустя – уже после смерти родителей. Оттуда его отправили в Эрмитаж, а затем и в запасники, где уж третий десяток лет служил реставратором старый Кондратий Фомич.
– Самое загадочное полотно во всём музее, – сказал тот. – Кому его только не приписывали. И Джотто, и Мурильо, и Ван Дейку, и Констеблю… А недавно эксперты выяснили, что руку к картине приложили несколько мастеров. И жили они… – Кондратий Фомич наморщил лоб, – даже не то что в разные годы. В разные века они жили, голубчик. Я это и той девушке говорил. Что до вас приходила.
– Какой девушке? – изумился Алекс.
– Которой эта картина по ночам снилась.
Алекс искал её год. В Шувалове и в Царском Селе, в Гатчине и в Петергофе, в Стрельне и в Дибунах. Почтари и молочницы, станционные смотрители и сельские околоточные качали отрицательно головами и разводили руками. До тех пор, пока отец Евграфий, священник небольшой церквушки во Всеволожске, не сказал:
– По всему видать, сын мой, Зинаиду Подольскую ты разыскиваешь. Она одна живёт, в старом имении, за селением, на отшибе. Отца-то, Панфила Иваныча, давно уже бог прибрал, а год назад и маменьку. Так что Зинаида Панфиловна у нас сирота.
– Спасибо, святой отец, – в пояс поклонился Алекс.
– Ступай, сын мой, – отец Евграфий размашисто перекрестил, кивнул, прощаясь. – Нет, постой. Она… она хорошая, тихая, славная девушка. Теперь ступай.
Алекс увёз её вечером, в тот же день, через час после того, как позвал в жёны. Через месяц они венчались, а ещё через месяц началась война с Германией. Та, которую впоследствии назвали Первая мировая.
Вагон мерно покачивался, и всё дремалось, припоминалось разное… Стежок, ещё стежок, ещё… Нитка тянется, скручивается время от времени, норовит свернуться узелком. Нужно следить за нею и сверяться с рисунком, чтобы вовремя сменить цвет. Ещё несколько стежков, и придётся взять жемчужно-серую нитку… Как облака на картине. Они не вульгарно белые, они сероватые, словно подтаявший снег…
– Зина, – в голосе maman тень обречённой укоризны, – ты опять замечталась?..
Тут и ответить нечего, только губы легонько сжать, потупиться и улыбнуться краешками рта. Опять замечталась. И что же ей с собой поделать? Что поделать, если неведомая картина снится с детства, даже наяву грезится…
С малолетства Зина умиляла родителей страстным интересом к живописи. Девочка без устали готова была разглядывать альбомы, ходить по картинным галереям – как будто искала что-то. В семь лет она заявила: «Хочу рисовать по-настоящему». После непродолжительного совещания Подольские наняли учителя живописи. Отчитываясь об успехах юной ученицы, тот с удивлением отметил, что Зина стремится изобразить нечто, известное ей одной. Так, на первом же занятии девочка попросила мсье Леже научить её рисовать лестницу…
Две пары взбираются по спиральной винтовой лестнице, уходящей в небо и заканчивающейся распахнутой дверью. Первая пара уже наверху, и облака задевают их волосы. Наверху страшно, но они держатся за руки. Вторая пара ещё весела – под ногами лишь несколько нижних ступеней.
Снова и снова Зине грезилась эта картина. И не было её ни в альбомах, ни в музеях. И то, что рисовала Зина, выходило не так, не верно. Как-то раз, отчаявшись, она рассказала о картине подруге maman, княгине Бельской.
– Деточка, что ты убиваешься так? – заявила та поникшей Зине. – Есть же запасники музеев, может, в них твоя картина и прячется. Ну? Вытрем глаза да составим план визитов?
Так Зина оказалась в запасниках Эрмитажа. Объяснила старому реставратору, Кондратию Фомичу, что ищет. Тот оглядел Зину, слегка прищурившись, и предложил следовать за ним. Картина висела на стене. Всё было так – и лестница, и дверь, и пары – и немного не так, как во сне. От полотна веяло временем. Не стариной, но идущим, пульсирующим временем, затягивающим внутрь себя.
Зина приходила в Эрмитаж целый месяц – пока не случилась беда. Maman внезапно слегла. Осунулась, похудела до восковой прозрачности и беспомощно улыбалась. Через неделю её не стало.
Восемнадцати лет от роду оказаться во всем свете одной – не самое простое для балованной домашней девочки. Выяснилось, что имение дохода почти не приносит, слава богу, долгов за ним не было. Зина тихо жила в старом доме. Визитов ей почти не наносили, сама она общества соседей не искала. Сменялись времена года, шелестели окружавшие усадьбу тополя, и томило смутное предчувствие: так будет не всегда.
В тот день ей с самого утра было радостно, ясно, звонко. Нарядившись в розовое маркизетовое платье, Зина обошла дом. Просвеченные солнцем комнаты, казалось, шептали: «Вот-вот, скоро…» Что именно будет «скоро», Зина не представляла, но под ложечкой посасывало от ожидания.
Вечером у ворот усадьбы остановилась пролётка, и старый дворецкий, подавая визитку, сообщил:
– Барышня, вас какой-то субъект спрашивают, на вид из благородных.
– Проси, – ответила Зина и только после прочитала на карточке: «Александр Вербицкий».
В гостиную вошёл молодой человек и застыл, будто поражённый столбняком.
– Вы?..
Зина кивнула в ответ. Невероятно! Она могла поклясться, что никогда не встречалась с Александром Вербицким, но лицо его было не просто знакомым – родным…
Через месяц они обвенчались.
– Картина была знаком свыше, – шептала на ухо жениху Зина, прижавшись к нему в тряской пролётке, мчащей молодых в церковь. – Господь послал его для нас двоих.
– Была, – согласился Алекс. – Знаком. Но не свыше, родная.
– Откуда же?
– Мне кажется… – Алекс запнулся. – Знаешь, мне приходилось читать философские труды. Увлекался ещё в гимназии. Был среди них один, переведённый с санскрита. Он назывался «Упанишады».
– Забавное название, – рассмеялась Зина.
– Да, весьма. В отличие от содержания. В «Упанишадах» говорилось об учении, называемом переселение душ. Вот послушай, эту фразу я заучил наизусть: «Как человек, снимая старые одежды, надевает новые, так и душа входит в новые материальные тела, оставляя старые и бесполезные». Мне кажется, что мы получили знак из прошлого, милая. От тех, чьи души мы унаследовали.
Зина отстранилась, посмотрела испуганно.
– Неужели ты в это веришь?
– И да, – сказал Алекс тихо. – И нет.
Вагон был набит до отказа. Каким-то чудом ещё сохранился пульмановский лоск, хотя засалился плюш и пообтёрлась позолота. Заполнившая вагон потрёпанная публика могла похвастаться осанкой и французским выговором, а вот спокойствием – не могла. Мир сошел с ума, сдвинулся с места, и всех их несло, как бумажки по ветру, и в глазах у всякого отражалась растерянность. Иные маскировали её равнодушием или деловитой суетой, у иных и на это сил не было. У Зины – не было.
Случалось, поезд резко останавливался – на несколько минут или часов. Под Локней на запасных путях простояли трое суток. Случалось, взрывался криками – если ловили вора. Случалось, по вагонам шли солдаты, приказывали всем выходить, а там – проверяли документы, багаж, обыскивали. Так вышло и на сей раз – остановка, лязгающая дрожь вдоль состава, шинели, винтовки, крик: «Вылазьте все!»
Ранние зимние сумерки укутали станцию и сгрудившихся у вагонов людей. Подошёл солдат и крикнул: «В вокзал идите!» Пассажиры двинулись к одноэтажному серому зданию. Внутри тускло-жёлтым горели лампы, и было душно. Пахло мокрым войлоком, табаком и чем-то съестным. К вошедшим приблизился вальяжной походкою дюжий субъект в кожанке – видимо, комиссар.
– Ну что, граждане проезжающие, сами ценности сдадите или изымать придётся?
Пока «граждане проезжающие» роптали, заявляя, что ценностей у них нет, детина прошёлся вокруг, оценивающе разглядывая пассажиров. Затем резко схватил за плечо стоявшую с краю Зину.
– Пошли!
– Куда?
– На личный комиссарский досмотр, – осклабился «кожаный».
Зину передёрнуло. Раньше её не обыскивали – видимо, не походила на особу, везущую ценности.
– Пошли-пошли, – комиссар зашагал вперёд, не выпуская Зинино плечо.