— Ты знаешь обычай класть на глаза умершему монетки? Люди словно пытаются подружиться со мной, заискивают. Я мзды не беру, но обычай мне нравится. Он… забавный. Заставляет задуматься о ценности жизни, да так, чтоб можно было пощупать эту ценность. На зуб попробовать. Кто-то оценивает жизнь в пару медных пятаков, кто-то не жалеет серебра. Золото тоже бывает, но значительно реже. И всегда, всегда цена не верна. Одну суетливую тщеславную жизнь оплачивают щедро, другую оценивают в тридцать сребреников… Монет у меня накопилось много, и в особо важные моменты я их использую.
Нет, он все-таки пижон и философ! Я рад слушать его рассуждения: человек подышит еще, хоть перед Смертью не надышишься. Знаю точно, пока бледный гость красуется, можно не опасаться за его жизнь. Но потом вдруг, подкинув третью монетку повыше, точным взмахом костлявой руки скелет направляет ее мне в лоб. И припечатывает, для верности. Мы с ним вместе клацнули зубами: я от неожиданности, он, наверное, наслаждаясь произведенным эффектом.
— Я, возможно, и не за ним, — еще раз повторяет Смерть. — Монеты, как знаки, понимаешь?
Не понимаю.
— За кем же ты тогда? — Почему он не скажет прямо, кому уходить с земли? Липкий пот выступает на лбу: медная метка Смерти прилипает еще больше. Мне даже кажется, что она врастает, разъедая кожу, прямо в кость.
— А вот это вопрос веры, — отвечает скелет и встает.
Я собрался было проводить его глазами и приготовился внутренне выдохнуть: сегодня мне не подниматься с очередной озадаченной душой в неземные сферы. Не прорываться сквозь присыпанную пылью и притушенную жарою листву каштанов к облакам и выше. Не придется объяснять свое отсутствие на рабочем месте апостолу у врат и коллегам, что отдувались за меня все эти годы. Пусть они забудут обо мне попрочнее.
Но мой бледный старый знакомец не уходит.
— Пойдем же, — говорит его взгляд. Если только могут «говорить» выразительный поворот голого черепа и две черные дыры пустых глазниц. — Ступай за мной.
И он шагает по привычке сквозь стену в соседнюю палату. Я не могу не подчиниться долгу, хотя могу отлынивать как можно дольше. Я выхожу через дверь в пахнущий хлоркой и перекисью больничный коридор. В конце его у большого окна с открытой фрамугой на подоконнике сидят двое: Смерть и моя рыжеволосая попутчица из метро. Она болтает ногами как девчонка на качелях. На коленях у нее — зеленый больничный халат. Я помню: под ним круглые, гладкие, как галька, почти совершенной формы коленки. И кожа на лице женщины тоже гладкая, в каплях и блеске — жара, знаете ли. И слезы.
Подол савана Смерти колышется, превращаясь в белый туман. Сухой костяной палец его играет женским локоном. Белое на рыжем, ничего хорошего… И как же ярка живая зелень старого тополя за окном, когда на его фоне в клубах тумана восседает белесый мертвый силуэт!
Рыжеволосая незнакомка смотрит на меня в упор. И между рыжих завитков ее безумной копны волос я вижу черную метку: то ли один из медяков Костлявого, то ли родинку под мочкой уха. Но Смерть кивает моим мыслям: златовласку ожидают за чертой.
— А еще мальчик в соседнем боксе. Ее сын, — шепчет мне на ухо Смерть, обдав холодом благовоний старомодного савана, — и тот, кто сейчас появится из-за угла коридора…
Стоп! Если здесь так много работы, почему я здесь только один? Теперь и время застыло от моего вопроса…
Четвертый этаж
Застывшее время протаранила больничная каталка. Дребезжащий звук расшатанных колес может быть слаще музыки, уж поверьте. Из-за угла, пробивая загустевшее время-пространство, как в кино, медленно-медленно, выезжала больничная каталка. На ней головой вперед по ходу движения лежала окровавленная старуха. Я узнал ее, она следила за порядком у эскалатора. Левая половина ее тела была искорежена и неестественно вытянута. Старая женщина походила на неровно набитый мешок с капустой. Бурые пятна проступали через казенно-желтую больничную рубаху. Такие же бурые, как родинка у моей рыжей соседки у окна. Двое санитаров, барахтаясь в сгустке времени и не замечая этого, толкали каталку прямо на меня. Никто из них не видел, что везет еще и примостившегося Долговязого. Он мгновение подержал старуху за руку, и посреди рыжеватых возрастных плашек на ладони у той появилась темная круглая метка.
— Тоже с «Сокола», таких еще полно, эмчеэсовцы подвозят и «скорая», — объяснял один санитар другому. — Че встал на дороге? — это он уже мне.
Мое застывшее время-пространство с хрустом разлетелось, как разбитое стекло. И каталка с грохотом пронеслась мимо. Смерть стоял рядом со мной и молчал, скаля зубы из-под капюшона. А я озираюсь по сторонам: где же другие ангелы? Я не справлюсь один! Но вижу лишь как стена соседнего бокса становится прозрачной: за ней мальчишка лет шестнадцати, такой же рыжий, как его мама. С медной монетой в зубах…
— Выбирай, — говорит мне Смерть. — Ставь свою точку. В их жизнях.
— В каком смысле: «Выбирай»?
И снова он молчит. Надвинул капюшон еще глубже и стоит неподвижно. Белый саван перед моими глазами. Вот так, наверное, люди видят его в последний миг жизни. И он им тоже ничего не отвечает. Потом прихожу я или кто-то из моих коллег и человеку уже все равно, говорит ли с ним Смерть. Я всегда видел Смерть гораздо более живым, болтливым даже, а сегодня — сплошь загадки, знаки, недоговоренности и это тугое молчание.
Душно. Мне душно от его молчания. И темнеет в глазах: везде мерещатся черные метки Смерти. Куда бы ни повернул голову, везде взгляд цепляется за маленькое черное пятно на коже совсем незнакомого человека. Ангельское зрение подводит: я не вижу стен, я вижу только, кто за ними. И у каждого из чужих, незнакомых, не моих людей — черная метка.
Нет, не может быть! Никогда еще такого не было, чтоб ангел выбирал, кому из людей умирать. Так нельзя, запрещено. Это заговор! Заговор против… меня?
— И когда будут плавить мои перья на серной бане, когда я буду вдыхать смрад от своих сгорающих крыльев, когда ошметки этого мира будут топливом на огненном «курорте», когда я сяду в расплавленную лужу навсегда, без амнистии, перстом, охлаждающим язык, мне будет мысль, что я сам это сделал. Я! По моей воле! По моему сценарию! А не по программе воскресной школы для умственно отсталых… — Голос «шефа» не спутать ни с чем.
Сергей хотел бы все списать на отравление угарным газом. На то, что кто-то уронил окурок на пол, и тот тлел, выделяя химическую дрянь из импортного ламината. Он хотел бы верить в галлюцинации. Потому что так — проще. Потому что так — легче.
Потому что в жизни обычно не бывает чудес. Они в ней лишние.
Чудеса мешают жить по привычке и так, как ты себе представляешь. Не дают прозябать спокойно, напоминают, что совсем не просто ты коптишь небо. Что у неба на тебя планы. И не только у неба. И не только на тебя.
Куда легче самому по себе, когда хата с краю. Очень помогает жить осознание того, что любые твои действия — только твои, и никуда, ни к чему, ни на что… как вода на ламинате — просто катишься по поверхности или стоишь на месте. Никакой реакции с окружающей средой. Пока не придет кто-то с большой тряпкой и не сотрет каплю, словно ее и не было.
А еще Сергей хотел бы все свалить на бред, потому что очень обидно знать, что ты не прав. Что проморгал чудо или ошибся, не понял, что делать, зачем это все с тобой происходит. И потому чувствуешь себя настоящим ничтожеством.
Но самое плохое — уже иметь этот опыт. Встретить чудо и упустить. И жить с этим осознанием упущенного. Нет на земле наказания страшнее…
Сергей выстрадал это знание и — вот ведь подлая штука время! — почти научился жить с ним. Почти убедил себя в том, что ничего не происходило с ним в ночь перед Рождеством в кофейной кондитерской. Что не было ничего необыкновенного в его жизни. Потому что так легче.
Но сейчас, видя стекающие каплями крыши полупустой высотки на «Соколе», слыша хруст и хохот за дверью, чувствуя запах серы и ладана, Сергей хотел верить, что просто сошел с ума, получив по мозгам в буфете. Иначе ему пришлось бы чувствовать себя избранным. А они, как известно, долго не живут. И не жизнь у них, а подвиги и лишения. Совсем не хочется оставить тепленькое место в фирме и пойти в рубище проповедовать о близком конце света. Сергей надеялся, что сейчас придут санитары и все закончится.
По стеклу снаружи окна потекла бурая жижа. Пластик рамы начал пузыриться. И сквозь него вместе с вонью смога вовнутрь прорывались грохот, скрежеты и визги сирен. Похоже, горела крыша дома. Конец света незаметно приближался.
И Сергей сделал то, что должен был сделать. Пусть сорокалетний неудачник по факту и паспорту, пусть напускной циник и выскочка по трудовой книжке, но не душегуб, Сергей Васильев рывком открыл дверь в кабинет шефа. Он должен был предупредить о пожаре и вывести людей из здания. Не зря же он в МЧС полгода отработал! Тяжелая солидная дверь отворилась с легкостью. Тихий и нежный звук объял вошедшего. Окутал как вата. И, не слыша себя, Сергей закричал:
— Выходите! В здании пожар! Спасайтесь! — и рухнул на жесткий ламинат пола.
В кабинете шефа нечем было дышать от жара из черного кондиционера. Окно в кабинете почти полностью было залито мерзкой горячей жижей с крыш.
Крылатый гость вмиг оказался у изголовья человека. Заглянул ему в лицо и улыбнулся.
— Он тебе кто? — спросил у расчесывающего рваную щеку хозяина кабинета. — Так, мясо? А ты — ему?
Тот брезгливо стряхивал ошметки собственной порванной плоти на пол. В планы хозяина совсем не вписывался решивший спасти его подчиненный. Он как-то портил впечатление от тщательно подобранной компании офисного планктона. Крылатый поднял прозрачные глаза на собеседника:
— Он тоже модель человечества. И ты сам его выбрал…
Его слова серебрились тихим и нежным звуком. Свет его крыльев боролся с тьмой, лезущей из окон. Васильев лежал в беспамятстве на границе света и тьмы.
— А что со светом? — спросила меня златовласка.