Русская философия смерти. Антология — страница 81 из 136

Когда перед смертью он говорил: больно, то выходило так: «ему больно». Когда на лице появлялась гримаса, то это было как рефлекс, ясно было, что душе не больно. За сутки же перед смертью он отвечал на все вопросы: «Хорошо», и еще сказал: «И рукам хорошо, и ногам хорошо, и в земле хорошо».

Он натянул простыню на лицо, когда же спросили зачем, он сказал: «Для настроения». Простыню отодвинули, тогда он закрылся руками.

За две недели он умирал четыре раза. Первая смерть с виду была совсем мудрая, тогда он сказал: «Плечо устало, рука устала, все устало». Вторая смерть – в полном молчании, он слабел и холодел. Третья смерть наступила за сутки, он говорил, все хорошо, и сказал: «Теперь я буду спать». После этого он заснул, а затем лежал в беспамятстве с открытыми глазами. Четвертая смерть была самая страшная и непонятная и, кажется, в полном сознании.

Когда он умирал в четвертый раз, может быть, за два часа до последней смерти, наступило понимание; не было произнесено ни слова, он не мог говорить, но передал мне наследие и старшинство в роде. Я видел, что он знал это так же, как и я. Это было как оправдание и передача наследия и старшинства в роде, как предвестник последнего часа и наложение печати. Большего понимания у меня не было в жизни.

Он умирал четыре раза, он искал наиболее благоприятного способа смерти и выбрал наиболее непонятный и страшный: клокотание в груди и изливание пены. Может быть, здесь была наименьшая погрешность.

Когда смерть подходила в первый раз, он смотрел прямо перед собой, ничего не замечая, и молчал. Что он видел? Может быть, все силы были направлены на излечение сердца? В четвертый раз он тоже смотрел, ничего не замечая, но это было иначе, кажется, был ужас, или мне было страшно. Но вдруг он посмотрел на меня, это было, когда он передал мне старшинство в роде. Взгляд был ясный и сознательный, одним глазом, другой был парализован.

Когда делалось немного лучше, он беспокоился, просил позвать врача. Когда же бывало совсем плохо, и чувствовалась близость смерти, он был спокоен, равнодушен к приходу врачей и говорил, что ему хорошо, хотя знал, что умирает.

Может быть, раньше было то, что я назвал второй смертью, а потом первая.

3 августа он заболел. Ночью с Лидой1 к медсестре, через поле, под проливным дождем к Козмину, в больницу, в поисках врача.

4. До 6 часов сильные боли. С 6 часов боли прошли, ночью довольно спокойно, но все время кидался.

5. Кажется, снова ухудшение, а вечером холодеет, без пульса. Ночью горячие бутылки. Кажется, первая смерть.

6. Вторая смерть. Вечером улучшение, ночью кошмары.

9. Кажется, стало лучше.

10–13. Постепенное улучшение.

14. Днем уехал в город. Перед тем, как я уезжал, он жаловался, что выздоровление идет очень медленно. Вечером, когда я приехал, было совсем плохо. Всю ночь бегал за кислородом (когда в первый раз, не помню).

15. Весь день с открытыми глазами спит в забытьи. Узнает только по слуху. Говорит очень мало, с трудом и невнятно. Ночью в 3 или 4 часа второй припадок. После – полное сознание, но говорит так же невнятно, прощался. Затем сказал, что будет спать, и заснул или впал в беспамятство с открытыми глазами. Так до утра. Кажется, в это время отнялась левая сторона.

16. Снова появился пульс, довольно хороший, пришел в сознание, спрашивал, кто у него. Больше не говорил, говорить трудно, но указывал. Кажется, тогда же просил поднять занавес и открыть окно. А может быть, и раньше; не помню. Глаза стали стекленеть, в особенности парализованный. Днем или под вечер – третий припадок, не один, а несколько сразу. С вечера не мог уже двигаться. С 11 или 12 часов вечера началось клокотание – отек легких, я почти уверен, что с этого времени он был в полном сознании. Около четырех посмотрел на меня. В половине шестого последний припадок. Во время припадка дыхание останавливалось, он задыхался, взгляд сознательный, и виден ужас. После последнего припадка сердце остановилось, но еще было два или три вздоха, причем взгляд снова стал спокойным.

Я стою перед событием, реальность которого наибольшая, поэтому я боюсь сказать что-либо, перед этим событием все сомнительно и ничтожно.

Вечером второго дня болезни ему стало лучше. Я уходил ненадолго. Возвращаясь на извозчике, я увидел пожилого мужчину с палкой. Он шел с женой. Это было, как знак чего-то старого, некоторой порядочности, которой уже нет. Это счастье – встречать родителей, пожилых людей, занимающих небольшое место; счастье было, например, когда они провожали или встречали меня в Петергофе, – я приезжал к ним на несколько часов из города. Тогда я понял, что счастья больше не будет.

Но ведь некоторого благополучия и спокойствия не стало уже раньше. Ужас его смерти объединился с ужасом перед современным Левиафаном.

Как всякое действительное направление – прямое, а не обратное – только возможное, так, может быть, и счастье и счастливая жизнь – это то, что было.

До 1917 г. жизнь с каждым годом становилась как будто лучше. Это называлось прогрессом, при этом терялось что-то глубокое и важное. После нескольких тяжелых послевоенных лет жизнь стала легкой и пустой, как жизнь бабочек-однодневок, но сопровождалось это ощущением талантливости и гениальности. Но затем сразу все это рушилось. И теперь уже нет и не может быть ощущения покоя и улучшения. Разница между новым и старым существенная, и это так же, как его смерть.

В некоторых случаях нельзя сказать: есть Бог и нет богов и демонов. В некоторых случаях нельзя сказать: есть боги и демоны. В некоторых случаях нельзя сказать: есть приметы, следование им создает благоприятные условия. В некоторых случаях нельзя сказать: нет примет. Я принес жертву богу. Через некоторое время я понял: бог принял мою жертву2. Это был бог здоровья, счастливой жизни и семейного очага, бог встречи родителей с взрослым сыном.

Я потерял чувство осторожности. Я часто не соблюдаю примет, нарушаю правила осторожности… Признаки спутаны.

Если я скажу: Бог принял мою жертву, я был в сношениях с богами и демонами – это знаки. Так же Бог, бессмертие – тоже знаки. Надо выбрать знак с наименьшей погрешностью.

Случайна ли смерть? Умер бы он сейчас, при других условиях?

Когда у меня раз была какая-то неприятность, я подумал: это горе. Это продолжалось несколько дней. Но затем я уехал в Детское3. Проснувшись утром, я увидел в окне деревья и солнце и подумал: как хорошо. Ни горя, ни неприятностей не было. 17-го после его смерти был яркий солнечный день, но мне казалось, что солнечный свет потерял свою силу. Я боюсь, что уже никогда солнце не будет светить так, как раньше.

Я все время думаю о нем, когда хожу, читаю, бываю где-нибудь, и я все время вижу последние два часа и то мгновение, когда он передал мне наследие и старшинство в роде. Но сегодня, возвращаясь домой, я подумал: не может быть, чтобы я не увидел его больше, я увижу его через три года или через 30 лет: как это глупо, что я раньше не вспомнил об этом. Это твердая уверенность в личном бессмертии. Если же эта уверенность только начало забвения, хитрость чувства и влечение к жизни, то жизнь бессмысленна и отвратительна.

Смерть должна найти место в некоторой системе. Эта система – я сам, а смерть не вообще, а определенная. Забвение состоит не в том, что забываешь человека, но забываешь горе. Во-первых, я должен привыкнуть к тому, что множество случайностей, случайных событий, изменилось. Когда я подхожу заводить часы, я вспоминаю, как он заводил, когда я подхожу к окну, я вспоминаю, как он стоял у окна. Я должен вспомнить и, может быть, проделать все, что он делал. Но есть еще и другое: я никогда его больше не увижу, и это никогда – страшно. Бессмертие должно быть.

У Тютчева есть близнецы смерть и сон, и еще близнецы – самоубийство и любовь4. Вот еще близнецы – привычка и забвение.

Если забвение не уверенность в личном бессмертии и будущей встрече, то эта хитрость влечения к жизни омерзительна.

Когда я раньше слышал, что умер человек, даже чужой мне, на несколько секунд меня охватывала тоска. Смерть – это мерзость запустения5. Теперь это всегда, и всегда я буду помнить, как в последнюю минуту он сжал зубы и в глазах был ужас. Затем сердце остановилось, и он вздохнул несколько раз спокойно и свободно. Мерзость запустения после его смерти – это как щупальца с того света.

Единственная, неповторимая вещь, цветок был прекрасен. Но он увял и сгнил. Мерзость запустения не уменьшается от того, что остались другие, еще более прекрасные цветы, этого уже нет. Можно ли сказать, что прекрасно целое? Что целое? Этот цветок, это поле сейчас. Но целое во времени непонятно. Время несет смерть.

Я нахожу прекрасное, расположенное в пространстве, но не во времени. А в музыке? Если один звук следует за другим, я нахожу здесь некоторую систему частного, я не воспринимаю один звук за другим, но в последнем, который прозвучал сейчас, я нахожу предыдущие. Но другое – соединение мгновений, которое несет время. Продолжительность пьесы принадлежит к небольшой погрешности, пьеса же существует как целое, я могу воспринять ее всю, даже заучить на память. Я вижу ее как Бог. Но жизнь цветка я не вижу, и себя не воспринимаю во времени, но только в мгновении. Но если Бог видит всю мою жизнь, всю сразу, то есть не во времени. Бог не видит времени6, я же чувствую время, как некоторый недостаток. Сравнение с пьесой нельзя проводить до конца, ведь пьеса не воспринимает ни целиком, ни в каждой ноте, а я воспринимаю себя, но только в мгновении.

Прекрасен полет чайки. Это движение во времени, но, может быть, это прекрасно потому, что воспринимается как неподвижная линия в пространстве? Так же в таких вещах, как быстрая езда, плаванье, может быть, меньше всего чувствуется время и изменение. Прибой и отбой, шум моря или леса, периодичность природы – все это вызывает некоторый ужас. Может быть, время совсем даже не непрерывно. Ко