Когда Леха Пиндяйкин в очередной раз явился на репетицию – румяный, наебавшийся, в своих остроносых туфлях, – терпение группы лопнуло.
– Или ты, или туфли! – таков был всеобщий вердикт.
– Хорошо. – Он пожал плечами.
– Что хорошо? – не поняли мы.
Леха перестал ходить на репетиции.
– Продался! – У нас еще не было секса, но мы мнили себя опытными и уже знали, как это бывает. Человека подманила красивая девчонка, и все – человека больше нет с нами.
Каждый из нас спал и мечтал, чтобы его тоже кто-нибудь подманил. Но, увы, красивые девчонки шарахались от волосатых металлистов как от чумы. У группы не было никаких шансов. Мы писали песни с названиями вроде «Зомби атакуют работников ТЭЦ в день получки» – безусловные лютейшие хиты. Но отсталая публика хотела, чтобы было как у «Руки вверх». Про любовь, про то, что девчонка не дождалась из армии и потом горько пожалела, но было поздно.
С какой-то стороны Леху можно было понять. Несмотря на остроносые туфли, ему дают. А что есть у нас, непризнанных гениев металла?
Улыбка вскоре ушла из нашей школы. Но слухи о ее приключениях продолжали время от времени настигать нас. «Улыбка ходит к солдатам в воинскую часть». «Улыбка давала всем на товарной базе». Она устроилась продавцом в магазин. За неимением других женщин в жизни мы завели обыкновение после репетиций ходить и глазеть на нее. Может, она увидит ток, исходящий из наших глаз, увидит наши сложные души – и даст?
Все это время Настя выгуливала Леху как молодого породистого пса. Он семенил за ней – жалкий, причесанный и нарядный. Настя благоухала духами. Ноги ее в туфлях на каблуках были так длинны, что доставали до неба. Мы сочинили злую песню: «Упыри разрывают и насилуют девочку Настю». В ней нашли отражение все наши неспокойные пионерские сны.
Потом, в один вечер, что-то произошло.
Я шел домой и увидел Настю. Она рыдала на лавочке у моего подъезда. У ног валялась банка джин-тоника. Настя была пьяна.
Преодолев робость, я подсел рядом.
– Это все вы! Ваша проклятая группа… – Она подняла на меня заплаканные глаза. – Ну чего ему не жилось спокойно?
Тушь ее потекла. Волосы спутались. От нее разило перегаром: возможно, джин-тоник у ее ног был не первый.
– Есть закурить? – попросила она.
Я протянул сигарету.
Прикуривая, она навалилась на меня. Так близко с девчонкой я еще не был.
– Мудак твой Леха! – сказала она. – Я бы и встречаться с ним не стала, будь он хоть на полголовы ниже. У меня каблуки. Мне высокий нужен. А он коротышка и мудак!
– Мой Леха? – удивился я. Ведь это ты купила ему отвратительные туфли, ты увела его из группы, ты оставила его без гордости металлиста – без волос. Я очень хотел сказать это, но не решился.
Настя всхлипнула и затянулась:
– Мы вчера поругались. Он ушел, напился. А потом встретил эту лярву. Улыбку. И она… – Тут Настя снова начала рыдать в полный голос. – И она ему дала-а-а-а…
Я подскочил на месте: как дала? Улыбка Лехе? Нашему бритому Лехе в дурацких туфлях? За что?! Счет становился уже «два – ноль», и это не лезло ни в какие ворота. У Лехи было уже две женщины в его жизни. Вдвое больше, чем у всей остальной рок-группы.
– Вот от чего он отказался! Вот!! – Настя задрала юбку, показав мне внушительный кусок ноги. – И еще от этого! – Она потискала свою грудь. – И ради кого? Ради шалавы, которая ходит в воинскую часть? Ради Улыбки, которую имел весь город?
Пацанский кодекс гласит: никогда не путайся с девчонками друзей. Но так ли уж важны эти правила? Я прочитал задранную юбку как сигнал, как приглашение, я вздохнул и подумал: «Эх, Леха, Леха». И затем полез к Насте целоваться – слюнявым подростковым поцелуем.
– Ты чего? – отпихнула она меня.
– Как чего? – смутился я. – Ты же сама. Того… Этого…
В следующий момент Настю начало рвать. Весь выпитый джин-тоник, все невылитые слезы, все отвращение от измены любимого и моего поцелуя изливались на асфальт, прямо нам под ноги. Рвотой забрызгало мои кеды. Забрызгало одуванчик, который пробивался сквозь дырявый асфальт. Забрызгало Настин сарафан в цветочек, очень сексуальный.
Она уткнула голову в колени и сидела молча. Я решил, что сказано достаточно, тихо встал с лавочки и ушел.
Потом они помирились, Настя с Лехой, но их отношения готовы были вот-вот рассыпаться как карточный домик. При каждой ссоре Настя вспоминала Лехину порочную связь. Сам Леха стал легендой. Старшие пацаны прослышали, что он изменил красивой девчонке с пропащей страшной Улыбкой и смеялись над всеми участниками этой истории – над Лехой, над Настей, над непутевой пионерской жизнью. «Чего тебе было надо, дурила? Чего не хватало?» – допытывались старшие у Лехи. Настя бросила его, когда Леху забрали в армию. Она закрутила любовь с новым парнем ровно через пять дней после проводов.
Еще через день, не в силах больше терпеть безразличие женского пола, я зашел в обувной магазин и выбрал самые уродские остроносые туфли на свете. «Мне вот эти», – сказал я. Я натянул их прямо в магазине и вышел на улицу. Новый желанный объект на свободном рынке секса. Человек, который не знает поражений. Человек, чье второе имя – «Успех».
Женитьба Громова
Под венцом Марина стоит бледная, нервная, издерганная. Только глаза сверкают из-под фаты, но не счастьем, а холодной, скрытой глубоко злобой. Губы собраны в улыбку, похожи на восковой слепок. Тонкая, с длинными пальцами кисть руки держит не жениха под локоть, как положено, а напряженно сжата в кулак. Невидимые искры полыхают вокруг Марины.
Народа в комнату бракосочетаний запустили немного. Марина – одна, а вокруг нее сплошь родственники жениха: мама, папа, младший брат Артем. Еще в помещении стоят двое военных и топчется в углу зэк. Военные будут вести свадебную церемонию, а зэк нужен для того, чтобы поднести на кружевной белой подушечке кольца.
Жених Марины – ниже нее, сутулый, худой, голова неровная, коротко стриженная, глаза в пол, руки в карманах пиджака, пиджак велик на два размера. На жену не смотрит – побаивается, исподлобья оглядывает военных.
– Чего волком зыришь, заключенный Громов? – с подъебкой интересуется один из них. – У тебя праздник сегодня или нет?
– Праздник, – понуро отзывается жених.
– Вот и радуйся. Держи спину прямо, улыбайся.
Громов распрямляется, приподнимает голову.
– И руки из карманов вынь!
Вынимает руки.
Военный, который за главного в брачной процедуре, плотоядно поглядывает на Марину. Та глядит в ответ – дерзко, с вызовом, и от этого жениху становится совсем плохо. Потому что он – жених – после свадебной процедуры и первой брачной ночи, для которой молодоженов определят в комнату этажом ниже, отправится обратно в камеру досиживать свой срок. И военный, на которого сейчас с презрением смотрит его невеста, наверняка запомнит этот Маринин взгляд. И когда придет время, спросит за него с заключенного № 3103 Громова, и спросит так, что мало не покажется.
Второй военный – рангом пониже. Он деликатно кашляет в кулак и говорит, что пора начинать.
– Начинать так начинать, – отзывается первый и, еще раз по-хозяйски пройдясь глазами по невесте, окрикивает зэка с кольцами, нелепо сгрудившегося в углу. – Чего встал, Гордиенко? Неси свою задницу сюда.
Зэк дергается как от пощечины, втягивает голову в плечи, изгибается, подшаркивает к военному.
– Ну. – Тот поплевывает на руки, забирает подушечку с кольцами. – Понеслась!
Его голос неожиданно набирает мощь, несется сквозь запертую дверь по коридору, спускается вниз по лестнице и в конце концов вылетает на улицу, где его слышат колонны безликих зеков, выстроившихся, чтобы идти на обед:
– Уважаемые граждане брачующиеся! От лица Российского государства и всей российской власти поздравляю вас с созданием новой семьи. Семья – это хорошо. Семья – это дети, а значит, новые граждане в стране, это баба под боком, это печка в доме и пироги. Понятно тебе, заключенный Громов?
Зэки на улице с жадностью ловят отголоски слов военного. Для каждого эти слова – картинки другой, недоступной, сказочной жизни, и каждый зверски завидует Громову: она писала, она не побоялась, она приехала и не сбежала в последний момент.
Если начистоту, то Громов и сам себе завидует. Чем он лучше остальных? У него большие оттопыренные уши. Он не завоевал авторитета среди заключенных. Два или три раза в неделю он моет полы в камере вместе с другими зэками, которых называют мужиками, а в это время татуированные и наглые блатные парни, осклабясь золотыми зубами, играют в карты, возлежа на своих скрипучих койках. Громов не понимает, за что ему улыбнулось такое счастье, как Марина. Но после полутора лет воздержания ему так хочется ебаться, что задумываться надолго о чем-то другом он не в силах. Не будь рядом Марины, Громов выебал бы швабру, стоящую в их камере, но Марина – вот она, рядом, и сегодня ночью ляжет с ним в постель. Громов боится охранников-военных и дрожит в предвкушении брачной ночи.
Первый раз он написал Марине после полугода отсидки. Это было хреновое время: Громов привыкал к новой жизни, унижался, хитрил, изворачивался – короче, старался выжить. От безнадеги, от каждодневного нервного напряжения однажды он уселся на стул в тюремной столовой и за несколько минут накатал пятистраничное письмо. В этом письме было все: отчаяние, страх, одинокие ночи, некрасивый почерк, плохая орфография, но главное – в нем были искренность и странная болезненная красота, сродни той, какую можно увидеть порой на рисунках душевнобольных. Мир Громова излился на бумагу наивным лубком – мрачным и красочным одновременно. А когда новоявленный автор задумался, что теперь с этим делать, то неожиданно для себя вспомнил про Марину – девушку, которую едва знал по прошлой жизни и которая, попадая в общие с Громовым компании, на него даже не смотрела.
Громов отправил ей письмо и забыл про него. Это было похоже на то, как человек, попавший на необитаемый остров, запускает бутылку с запечатанным в ней посланием в воды океана. Бутылка постепенно исчезает из вида, а человек смотрит ей вслед и не знает, попадет она в чьи-нибудь руки или утонет, или течение пригонит ее обратно к берегу. Громову просто был нужен кто-то там, на воле. Нужно было ощущение, что кроме сокамерников существует что-то еще, что по улицам ходят женщины, что они делают любовь, что они просто есть – пишут письма, переживают, красят губы и раздеваются перед сном. В тюрьме Громов провел немало часов, представляя их раздевающимися.