Отец сгинул раньше срока. Его убило на заводе, неожиданно, никто не понял, как это произошло. Вроде какая-то болванка сорвалась со станка, на котором он работал, и шибанула его в голову. «Скоропостижно», – сказал начальник отца на похоронах. Его место в сердце мамы занял Бог. Вместе с ним в их квартире во множестве поселились лампадки, календари с молитвами по 50 рублей штука и новодельные иконы неизвестных иконописцев. Костик и их пробовал снести к цыганам, да те колупнули лак, поскребли деревяшку и отправили его восвояси. Лик блаженной Матроны Московской с тщательно выписанными закрытыми глазами, образ юродивой Ксении Петербургской – художник в обход канона особое внимание сосредоточил на прорисовке рваных башмаков ее – не впечатлили цыган. Они вынесли вердикт: «Этим лохов корми».
Мать и сама вскоре устроилась работать в церковную лавку. Пропадала там целыми днями, обзавелась компанией угрюмых недобрых женщин – таких же, какой стала сама. Иногда эти женщины появлялись у них дома. Они пили чаи, смакуя, словно пряники, подробности прошлых страданий. Когда Костик попадался им на глаза, женщины быстро-быстро шевелили губами: творили молитву, вымаливали Костика из пут зла. Губы их были как куриные гузки, сухие и жесткие.
Изредка появлялась в квартире старшая сестра Костика, Катька. Мать жалилась ей: «Все из дому вынес. Пенсию свою прячу у богомолиц или в лавке, потому что и ее унесет. Вчера подступался ко мне, кричал, что порежет вены, если не дам денег». Катька хмурила брови, слушала и однажды не выдержала, узнав, что брат продал цыганам материны нехитрые драгоценности. Ворвавшись к Костику, оттаскала его за волосья и махнула кулаком по лицу, неожиданно сильно и больно – разбила брату нос в кровь. Кричала: «Это же память от отца была! А ты ноги об нее вытер!» Костик скулил, прикрываясь, но внутренне соглашался с Катькой. От воспоминаний о том, как чужие руки щупали мамкины украшения, его самого передергивало – казалось, от прикосновений этих золото чернеет и истончается и развеивается по ветру невидимый дух отца.
Цыгане и тут провели. Опытным взглядом обнаружили, что золото самой низшей пробы. Дали за него столько соли, что Костику только и хватило дрожь в руках унять. Униженный, он лопотал: «Ребзя, да что же это? Да как же так-то?» – но оконце уже захлопнулось, говорить с ним было некому, только ветру да травам полевым.
Продав из дому последние ценности, пошел Костик клянчить и мыкаться. Пробовал подворовывать, но был рабочего сын к этому ремеслу не приучен. Всего и удачи, что наворовал на пятьсот рублей. Зашел однажды в магазин, а там за прилавком никого нет – недолго думая, запустил руку в кассу. К несчастью, выручку в тот день уже сдали. В кассе лежали одни медяки и некрупные купюры для размена. Кроме того, Костика сняла камера: на записи видно было, как Костик чешется, как оглядывается и лезет через прилавок, а затем бежит прочь. Хозяин магазина в полицию не пошел. Он через своих выяснил, где живет воришка, и явился к нему домой. Стучал бейсбольной битой в дверь, кричал, что вырвет Костику ноги, проклинал суку мать его. Ему не открыли. Матери дома не было, а Костик лежал на полу без сил. Последняя соль давно вышла: чудилось, что ломятся в дверь черти.
Не имея больше денег, он стал приходить и как пес сидеть у забора Сандро. Скребся в оконце, бывал цыганами бит, убегал от них в лес, но вскоре возвращался обратно. Бормотал что-то, расковыривал последние зубы. На что надеялся, неизвестно. Думал, может, обронит кто денежку или соль. Иногда и другие, подобные Костику, приходили к забору: стекалось вонючее человеческое отребье, стенало и охало. В один из дней случилось чудо. Вывалила родня барона, на потеху сыпанула на землю порошка: «Деритесь!» И они дрались. Выцарапывали глаза друг другу, рвали ветхую одежду в клочья. Хрипели, возя пальцами по земле, надеясь наскрести кайф под ногти. Помощники Сандро хохотали, уперев руки в колени.
Рабочие ТЭЦ, большинство которых ютилось в деревянных бараках рядом с замком Сандро, давно думали опрокинуть цыгана. Дети их поголовно подсели на соль. По первости рабочие ходили в полицию. Писали заявления, перечисляли скорбные дела барона: «Сынов и дочерей наших увел из дому, словно гаммельнский крысолов. Девок портит, юношей держит в рабах. Обложил данью родителей. Говорит: если семя ваше дурное расплатиться со мной не может, вы платите. Давеча престарелую жену слесаря Иванова свезли в лес. Раздели догола, заставили плясать и кривляться. У Крыловых и Матвеевых избы пожгли из пьяного озорства. Стонем под цыганом, спин разогнуть не можем и взываем о помощи».
Румяный лейтенант в дежурной части принимал жалобы и напускал на себя озабоченный вид: «Вот как, значит? Избы жжет, подлец? Ну, мы его поставим пред буквой закона!» А сам, когда уходили просители, подмигивал коллегам-полицейским: «Чистый бес наш цыган, а? Это ж надо додуматься до такой потехи: старую женщину без трусов на морозе танцевать заставил». Заявления рвал или прятал под сукно, и еще долго ржали всем отделением, представляя старуху, пляшущую в темноте, старухины дыни грудей и дряблый, в темных возрастных пятнах, зад ее.
Гнев людей закипал, точно вода в кастрюле. Клокотал и булькал, прорывался паром в пьяных кухонных разговорах, в очередях, в суматохе случайных встреч. На полицию надеяться перестали. Румяного лейтенанта, а с ним и всех остальных служивых за глаза прозвали Кощеями. Шептались:
– Раз Кощеи сидят без дела, значит, самим нужно наводить справедливость!
– Как самим? Куда? У цыгана охрана, оружие, заборы.
– Любой забор падет, если навалиться массой. Люди нужны, много. Про Октябрьскую революцию слышал? То-то. Тут уже не отсидишься: храбрый или ссыкло, всякий будет впору. Сколько можно цыгану пить рабочую кровь?
Работяги с ТЭЦ собирались группками, курили, зло косились в сторону особняка – башенки его, как насмешка, торчали из-за угольных куч. Застрельщиком у толпы выступил Борис Шаповалов, седоусый рабочий. Всю свою жизнь он прожил тихо: на ТЭЦ проработал лет тридцать, нрава был скромного, имел жену и дочь Настьку. Из-за Настьки-то все и случилось. В один из дней порошок цыгана повредил что-то в ее голове. Пошла Настька пророчествовать: рвала волосы, рекла о временах темных. Врачи отловили ее у продуктового супермаркета. В домашних тапочках, в порванной ночной рубахе, Настька закатывала безумные глаза и пускала изо рта пену. Ей бредились инопланетяне, люди с головами животных; она бормотала что-то про болота и зеленую смерть, которая должна вскорости из этих болот выйти. Ей вкололи успокоительного и отвезли в психлечебницу. Анализы подтвердили отравление синтетическим веществом. Пошло осложнение на печень, срочно делали операцию, но самое страшное было в том, что в себя Настька так и не пришла. Лежа на больничной кровати с катетером для мочи, одним концом уходящим в трехлитровую банку, она продолжала бродить в лабиринте галлюцинаций. Видя людей, кричала и заходилась в истерике. Оставаясь одна, выдувала пузыри из слюней и с улыбкой протыкала их пальцем. Безутешные отец и мать навещали ее, мыли, массировали пролежни, пока Настька, убаюканная лекарствами, спала, но врачи только головами качали. От прямых родительских вопросов увиливали: «Положительной динамики пока не наблюдается». На консилиумах обсуждали, что делать дальше, – склонялись к тому, что надо подержать Настьку еще месяцок-другой в больнице да и выписывать: хроник, чего койку зря занимает, пускай дома лежит, среди родных. Или в интернате – если родные вдруг помрут или откажутся.
– Вы меня знаете, – говорил толпе рабочих Шаповалов. – Я всю жизнь честно проработал, на Доске почета висел, никогда худого людям не желал и не делал. Так за что он меня так? Когтями душу выцарапал, вынул! – вдруг зашелся Шаповалов в пронзительном, почти детском крике и скрючился, сотрясаясь и всхлипывая. – Доченька моя! Доченька! – Мозолистая пятерня размазывала слезы по лицу.
Толпа вокруг него загудела. Вид немолодого рабочего, плачущего навзрыд, заставил каждого вспомнить собственные горести, причиненные цыганом, и загоревать по своим детям. И как это часто бывает с русским человеком, который годами терпит и утирается, а потом плюет на все и достает вилы, слезы седоусого Шаповалова стали последней каплей.
Заворочались, похватали кто что мог. Откуда ни возьмись появилась водка – для куражу. Рабочие пили из горлышка, морщились, передавали бутылки по кругу. Зазвенели цепи, блеснул в толпе ножичек, кто-то по старинке отматывал со штанин ремень, принесенный еще из Советской армии, с большой бляхой – засадишь таким, и будет человек всю жизнь ходить со звездой во лбу. Запалили факелы, вымочив паклю в масле. Неровной, перекатывающейся гурьбой пошли – не пошли даже, а поплыли: черная руда, мясо и кость.
Костик, сидевший у ворот цыгана, дрожащий на вечном отходняке, сначала решил: понаехали какие-то знакомые Сандро. Может, свадьба у них или похороны. Лучше бы похороны, подумал про себя. Но потом увидел лица – красные в отсветах пламени. Увидел окурки в расщелинах ртов, ботинки, ватники, кепки, зло и лихо сдвинутые набок. «ТЭЦовские! – догадался он не то удивленно, не то радостно. – Идут валить цыгана!» И сразу вслед за этим окатило волной страха: «А не перетопчут ли и его за компанию? Не вкрутят каблуками в грязь?»
Отношение рабочих к жертвам соляной торговли Сандро было неоднозначным. Некоторые жалели их, иногда помогали, кто чем мог. Костик и сам оказывался объектом этой нечаянной спонтанной доброты. Ему, сидевшему у забора, отдали однажды старую куртку, чтобы не замерз, а в другой раз принесли пакет молока и батон хлеба. Но сердобольных было меньшинство, которое к тому же постоянно убывало. Виной тому становились сами зависимые, которые смотрели на все сквозь призму своего порошка, не различая худого и доброго. Один такой обокрал женщину, пустившую его в дом обогреться: вернулся с ее вещами к замку Сандро – продавать. Другой напал на прохожего, шедшего со смены. Прохожий отбился, но слава о публике, которая ходит к