е пожелал расстаться с их имуществом: его он оставил себе, выгнав вон хозяев чуть не голыми. Перечень ограбленного, который дают, один за другим, отдельные «выметанные» крестьяне в той же челобитной, любопытен, прежде всего, как конкретный показатель того уровня благосостояния, на каком стоял средний крестьянский двор XVI века. Один, например, из этих крестьян Иванко показывает, что у него «тот Иван Толочанов взял мерина, да две коровы, да пять овец, да семеро свиней, да пятнадцать кур, да платьишко, господине, моего и женина, взял шубу да сермягу, да кафтан крашеный, да летник самоделку, да опашень новогонский черлен, да пять рубашек мужских, да пятнадцать рубашек женских, да пятеро порты нижних, да полтретьядцать (25) убрусов шитых и браных и простых, да двадцать полотен, да семь холстов, да девять гребенин, да три топора, да две сохи с полицами, да три косы, да восемь серпов, да двенадцать блюд, да десять ставцов, да двенадцать ложек, да две сковороды блинных, да шесть панев, да три серги, одни одинцы, а две на серебре с жемчугом, да сапоги мужские, да четверо сапог женских и ребячьих, да двадцать алтын денег…»[14] Как видим, у русского крестьянина времен Грозного еще было что взять, и нужно было не одно поколение Иванов Толочановых, чтобы довести этого крестьянина до теперешнего его состояния.
Но насильственный захват, в легальной или нелегальной его форме, едва ли был главным способом образования крупного землевладения в Древней Руси. В истории, как и в геологии, медленные молекулярные процессы дают более прочные результаты, чем отдельные катастрофы. У нас нет — или очень мало — материала для детального изучения молекулярного процесса, разлагавшего мелкую собственность в древнейший период. Но мы уже сказали, что у так называемых черносошных (позднее — государственных) крестьян, уцелевших преимущественно на севере России, вотчинная собственность сохранилась даже в XVII веке. Эволюцию мелкого вотчинного землевладения здесь мы можем, наблюдать довольно близко — и, как увидим, есть все основания думать, что происходившее здесь во времена Алексея Михайловича мало чем отличалось от того, что происходило в остальной России при Иване III и Иване IV или даже гораздо ранее. Здесь, на севере России, мы видим воочию, как под давлением чисто экономических причин, без вмешательства государственной власти или открытой силы, в руках одних сосредоточивается все больше и больше земли, в то время как владения менее счастливых вотчинников тают, как снежная глыба под весенним солнцем. Сравнивая положение русского крестьянства на Севере по переписям 1623 и 1686 годов, его исследователь приходит к такому выводу: «Разница между худыми, средними и лучшими крестьянами сделалась более ощутительной: отношения между minimum’oм и maximum’oм (по трем волостям: Кевроле, Чаколе и Марьиной горе) изменились с 1:48 (без наезжих пашен) на 1:256», — прежде минимальный крестьянский участок был 1/6 четверти, теперь 1/16. Четверть — полдесятины, «четверть в поле» равняется полутора десятинам пашни всего, при трехпольной системе. Значит, наименьший крестьянский участок 1623 года составляла 1/4 нашей десятины, 1686 года — менее 1/5. А наибольший участок в первом случае равняется 8 четвертям, а во втором — 16, причем дворы с наибольшим участком составляли в 1623 году менее 1 % общего числа, а в 1686-м — более 6 %. «Прежде между самым обычным крестьянским жеребьем и наиболее значительным разница не превышала 2–2 1/2: 8—10, теперь 2–2 1/2: 16–20, т. е. прожиточный человек успел сильно обогнать среднего крестьянина». И параллельно с этим таянием мелкой собственности так же наглядно растет зависимость мелкого вотчинника от его более богатых соседей. Тогда как в 1623 году у рядовых крестьян совсем не было половников ни в Кевроле, ни в Чаколе, в 1686 году у 6 крестьян 11 половников: у одного 4, у одного — 3, у остальных по одному.
Безземельные крестьяне уже попадаются в 20-х годах XVII века: «В Чакольской волости, в деревне Бурцовской, Федор Моисеев бродил меж дворов, а пашни его жеребей за Н. Алексеевым, или в дер. Фоминской А. Михайлов обнищал, его двор и пашня 1/2 чети дер. Сидоровской за крестьянами Ив. Кирилловым и Л. Оксеновым». В том и другом случае покупатели — наиболее прожиточные жильцы: Н. Алексеев имеет 5 1/2 четвертей, тогда как у остальных от 1 1/2 до 3 ч., у Кириллова 6 1/2 ч., у его соседа только 2. Это не только покупатели, но и кредиторы маломочных людей: «Двор Патрикейка Павлова в закладе у Д. Никифорова и пашни V чети». Обнищавшие крестьяне нередко совсем уходят из деревни: «Их обрали должники, и они от последних долгов сбрели», как замечает Сольвычегодский писец. Нередко они обращались в половников, иногда нанимаясь к своим кредиторам на свой прежний участок; в деревне Сватковской Кеврольского стана в 1678 году брат ушедшего крестьянина владел его двором и пашней, а в 1686 году он же, вместе с племянником, сыном прежнего вотчинника, живет половником на старом участке, перешедшем к богатому крестьянину Дм. Заверину[15].
То, что происходило на глухом Севере во второй половине XVII века и что мы можем наблюдать здесь из года в год и из двора во двор, знакомо еще «Русской правде» XIII века и Псковской грамоте XV века: только там мы имеем лишь более или менее косвенные указания на процесс, который здесь мы можем учесть с почти статистической точностью. «Русская правда» знает уже особый разряд крестьян, очень смущавший всегда наших историков-юристов; это так называемые закупы. Они занимали промежуточное положение между свободным крестьянином, «смердом», и холопом и превращались в холопов с большою легкостью: простое неисполнение принятого на себя обязательства, уход с работы до срока делали закупа рабом хозяина, от которого он ушел. С другой стороны, закупа можно было бить, как холопа, — только «за дело», а не по капризу. Модернизируя отношения XIII века, некоторые исследователи желали бы видеть в закупе просто наемного работника. Несомненно, он и был таким в том смысле, что работал в чужом хозяйстве или, по крайней мере, на чужое хозяйство, за известное вознаграждение. Но это отнюдь не был представитель сельского пролетариата: у закупа одна из статей «Русской правды» предполагает «свойского коня», т. е. лично ему принадлежавшую лошадь, и вообще, «старицу» — свое собственное имущество, которое хозяин, как видно из другой статьи той же «Правды», часто склонен был рассматривать, как принадлежащее ему.
Это был, значит, наемный работник особого рода, нанимавшийся со своим собственным инвентарем; другими словами, это был крестьянин, вынужденный обстоятельствами работать на барской пашне. Что ставило его в такое зависимое положение, «Правда» указывает с достаточной ясностью: «закуп» потому так и назывался, что брал у барина «купу», т. е. ссуду — частью, может быть, деньгами, но главным образом в форме того же инвентаря: плуга, бороны и т. д. Другими словами, это был крестьянин задолжавший — в этом и был экономический корень его зависимости. Из одной статьи «Правды» можно заключить, что у него оставалось и какое-то собственное хозяйство: эта статья предполагает, что закуп мог «погубить» ссуженную ему хозяином скотину, «орудия своя дея», на какой-то своей собственной работе. Вероятно, стало быть, что у него в некоторых случаях, по крайней мере, оставался еще и свой земельный участок. Но он уже настолько утратил свою самостоятельность, что на суде стоял почти на одном уровне с холопом: на него можно было сослаться, выставлять его «послухом», только в «малой тяже» — и то «по нужде», когда никого другого не было. Два века спустя в Псковской судной грамоте мы находим уже детально разработанное законодательство о таких задолжавших крестьянах, которые здесь носят название «изорников», «огородников», а иногда и «исполовников», как в северных черносошных волостях XVII века. У всех этих зависимых людей разного наименования все еще было и свое собственное имущество, с которого в иных случаях хозяин и правил свой долг, свою «покруту». Но они уже настолько были близки к крепостным, что их иск к барину не принимался во внимание, тогда как «Русская Правда» такие иски еще допускала[16].
Задолженность крестьян вовсе не была явлением, свойственным исключительно эпохе зарождения крепостного права, XVI–XVII векам. Вот почему и этого последнего нельзя объяснить одной задолженностью. Зависимость половника Кеврольс-кой волости в XVII столетии, как и закупа «Русской правды» в XIII веке, и не доходила до рабства, которое на севере России как раз и не развилось. Для того чтобы из задолженности возникло порабощение всей крестьянской массы, нужны были такие социально-политические условия, которые встречались не всегда[17]. Но закрепощение было заключительным моментом длинной драмы, и сейчас мы еще довольно далеки от этого момента. Гораздо раньше, чем крестьянин становился полной собственностью другого человека, он сам переставал быть полным собственником. Первым последствием задолженности была еще не потеря свободы, а потеря земли. «Пожалуй нас, сирот твоих, благослови нас меж собою земли свои нужды ради продавать и закладывать», просили чухче-немские церковные крестьяне холмогорского архиепископа Афанасия: «Для того, что у нас прокормиться нечем, только не продажею земляною и закладом». По словам исследователя, у которого мы заимствуем эту цитату, развитие половничества «идет рука об руку с увеличением мобилизации недвижимости, так что в одном и том же уезде они (эти явления) встречаются реже или чаще, смотря по тому, насколько устойчива крестьянская вотчина: например, в Сольвычегодском уезде, в Яузской Перемце, где 95, 9 % крестьян в 1645 году владеют по старине и писцовым книгам 1623 года, нет ни одного половнического двора. Напротив, в Алексеевском стане, где главное основание владения — крепости (купчие), около 20 половнических дворов, в Лаль