одьячие и всякие дворовые люди пойманы». Так понемногу создавалась легендарная фигура, украшающая страницы новейших повествований о Смуте и, кажется, имевшая чрезвычайно мало общего с реальным Гермогеном. Для движения «лучших» людей нужен был символ, каким для «меньших» давно стал «Димитрий Иванович», противопоставить патриарха, строгого хранителя православия, царю, который «не хочет креститься», было, несомненно, очень понятным для широких масс мотивом. Но для московской буржуазии, из которой, вероятно, вышел и к которой, во всяком случае, обращался наш автор, очень характерно, что она могла и подняться над такими простонародными мотивами. С некоторых страниц «Новой повести» на нас смотрит почти античный патриотизм. Автор хвалит смольнян, продолжавших сопротивляться Сигизмунду, за то, что они «хотят славно умрети, нежели бесчестно и горько жити». Грозящее запустение «такого великого царства» трогает его, несомненно, больше, чем ожидаемая поруха православной веры, и в лозунге, который он бросает в посадские массы, этой вере отведена всего лишь одна треть: «Постоим вкупе за православную веру… и за свое отечество и за достояние, еже нам Господь дал». А повторяя этот лозунг еще раз, он ставил царство даже прежде веры. Да и мотив восстания для него не столько то, что Владислав не православный, сколько то, что Владислава вообще ждать нечего: сущность письма в том и состоит, что автор раскрывает московской публике секрет польского заговора — аннексировать Московское царство. Как аргументом автор очень ловко пользуется неспособностью поляков установить порядок в стране: если бы Сигизмунд действительно прочил царство своему сыну, допустил ли бы он такое разорение? «Не только сыну не прочит, но и сам здесь жить не хочет», а будут править москвичами такие люди, как Федор Андронов: вышеприведенные отзывы о нем взяты именно из «Новой повести».
Ее буржуазный автор несколько поторопился, призывая к восстанию москвичей: последствия показали, что городское движение и не могло концентрироваться в Москве, единственном городе, где чисто военный перевес безусловно был на стороне поляков. Московские «баррикады» 17 марта 1611 года кончились полной неудачей: поляки выжгли город почти дотла и заставили уцелевшее население вновь присягнуть Владиславу. Нижний Новгород стал во главе движения не только потому, что волжские торговцы были заинтересованы в восстановлении порядка более, нежели кто-нибудь другой, а еще и по той простой причине, что на Волге не было никаких польских войск, и помешать движению на первых его шагах было некому. Удивляться приходится не тому, что посадско-дворянское движение справилось при таких условиях с поляками — горстка жолнеров в Кремле так же мало могла подавить всероссийское восстание, как мало была она способна поддерживать порядок во всей России, а тому, что этому движению понадобилось так много времени, почти полтора года, чтобы сорганизоваться. Объяснять это чисто техническими особенностями того времени, отсутствием не только железных, но и вообще каких бы то ни было приличных дорог, кроме речных путей, едва ли можно: правда, события такого рода мерились тогда не неделями, как теперь, а месяцами, но все же первая армия инсургентов, ляпуновское ополчение, стояла уже перед Москвой в апреле 1611 года, тогда как первые призывы к восстанию раздались в декабре предшествовавшего. Причин медленности приходится искать в другой области, и их видели уже современники: автор «Новой повести» видел «горшее всего» в том, что «разделение в земле нашей учинися». Две половины «лучших» людей, городская и деревенская, посадские и помещики, только что четыре года вели отчаянную борьбу между собою, и нелегко им было столковаться теперь для общих действий. Когда такие общие действия налаживались в царствование Шуйского, о них толковали как о редкости и ими гордились. «Вы смущаетесь для того, — писала поморская рать жителям городка Романова в 1609 году, — будто дворян и детей боярских черные люди побивают и домы их разоряют: а здесь, господа, черные люди дворян и детей боярских чтят и позору им никоторого нет». Но романовцы могли бы ответить «черным людям» (здесь этим именем обозначались, конечно, не низы городского населения в противоположность верхам, а податное население вообще, в противоположность служилому — буржуазия в противоположность дворянству), что в Поморье дворян-то, почитай, и нет никаких, а вот попробовали бы они ужиться в искони дворянской Центральной России. Здесь отношения были таковы, что когда началось восстание дворянства, началось под руководством самой энергичной части последнего, рязанцев, то Прокопий Ляпунов и его товарищи скорее рассчитывали найти себе союзников среди казаков и даже среди наиболее демократических элементов тушинской армии, нежели среди горожан. «А которые боярские люди крепостные и старинные, и те бы шли безо всякого сумления и боязни, — писал Ляпунов в Казань даже в июне 1611 года, — всем им воля и жалованье будет, как и иным казакам».
«Зигзаг», который описало восстание против Владислава, временная неудача этого восстания и временное разложение инсурекционной армии в июле 1611 года и объясняется прежде всего этой причиной. Первоначальный состав восставших намечается в февральской грамоте Ляпунова в Нижний: то были рязанцы «с калужскими, с тульскими, и с михайловскими, и всех северных и украинных городов со всякими людьми». Такому ополчению не удалось взять в свое время, в 1606 году, даже Москвы, защищавшейся Шуйским почти одними двинскими стрельцами, а теперь в Кремле были регулярные европейские войска. Города Ляпунову сочувствовали, но подмоги пока не слали. Казаки являлись технически необходимым союзником — и неуменье оценить этот факт погубило Ляпунова. Казачество не было сознательным классовым врагом помещиков, оно это доказывало много раз за время Смуты; но оно хотело, чтобы на него смотрели как на ровню, а рязанский воевода с его товарищами никак не хотел признать казаков ровней дворянам. Обращаясь к казакам и даже к боярским холопам с демагогическими воззваниями (можно думать, что Ляпунову это приходилось делать не в первый раз, и что болотниковские листы рассылались не без ведома дворянских вождей ополчения, шедшего на царя Василия), помещики, когда дело дошло до конституирования взаимных отношений восставшей против Владислава массы, стали едва ли не на ту же точку зрения, как бояре в договоре 1610 года. В знаменитом «приговоре» ляпуновского ополчения под Москвою (30 июня 1611 года) дворяне даже земельную дачу и денежное жалованье обеспечивали не всем казакам, а только тем, которые давно служат Московскому государству. В администрацию же этим младшим братьям служилых людей доступ был начисто закрыт: «А с приставства из городов, и из дворцовых сел и из черных волостей атаманов и казаков свести, — постановлял приговор, — а посылати по городам и в волости для кормов дворян до рых, а с ними для рассылки, детей боярских, и казаков, и стрельцов». Для ляпуновских помещиков казак по-прежнему был «приборным» служилым человеком, который больше всего годился в вестовые при «добром дворянине». А с низами тушинской армии, которых приманивал к себе тот же Ляпунов, приговор поступал еще проще: «боярских крестьян и людей» он предписывал по сыску отдавать назад старым помещикам.
Еще недавно, борясь с традиционным представлением о государстве как некоей мистической силе, создавшей Московскую Русь со всеми ее общественными классами, приходилось ссылаться на приговор 30 июня как на доказательство, что и у нас, как всюду, общество строило государство, а не наоборот. Действительно, приговор является весьма любопытной попыткой восставших собственными средствами воссоздать те органы московской администрации, которые в данный момент были захвачены партией Владислава: дворец, большой приход и «четверти» — Московское министерство финансов; разряд — Военное министерство; поместный приказ, верставший дворянство землями — об этом верстанье говорится с мелочными подробностями, удивившими одного новейшего исследователя, но вовсе не удивительными в данном случае; наконец приказы разбойный и земский — Министерства полиции и юстиции. Но для современного читателя приговор во всяком случае интереснее, как отражение классовых тенденций, которым служили «прямые» люди Московского государства, восставшие против «кривых», служивших Владиславу, нежели как доказательство самодеятельности московского общества XVII века. Эту последнюю едва ли кому нужно теперь доказывать.
За слишком резкое проявление этих классовых тенденций вождь дворянского ополчения поплатился лично. Когда казаки, видя, что их отодвигают на задний план, «заворовали», начали волноваться, а им на это ответили строгими дисциплинарными мерами, до «сажания в воду» включительно, — последовал взрыв, и Ляпунов был убит на казацкой сходке. Дворянское движение после этого временно потеряло центр — и правительство Владислава смогло продержаться еще около года. Но поражение помещиков имело свою выгодную для них сторону: посадские окончательно перестали их бояться, и города начинают теперь прямо нанимать на свою службу детей боярских, становясь этим на место первого и второго Дмитрия.
Современники событий, по свежим следам, так описывали положение дел, сложившееся под Москвой непосредственно после смерти Ляпунова: «Старые заводчики великому злу, атаманы и казаки, которые служили в Тушине лжеименитому царю… Прокофья Ляпунова убили и учали совершати вся злая по своему казацкому обычаю». Читатель, привыкший к традиционному изображению казачества, ждет здесь описания покушений на московскую государственность: но служилый автор грамоты (она шла не от кого другого, как от знаменитого князя Пожарского) ничего не знал о казацком анархизме. Для него «вся злая» заключалась в том, во-первых, что казаки «дворянам и детям боярским смертные позоры учинили»; а во-вторых, и главным образом, в том, что «начальник» казаков, атаман Заруцкой, «многие грады и дворцовые села, и черные волости, и монастырские вотчины себе поймал и советником своим, дворянам и детям боярским, и