Русская история. Том 2 — страница 41 из 96

но кажется и невозможно», и всю надежду возлагал на какого-то «грузинского принца», о котором «просят тамошние армяне»… «Когда принц грузинский в те страны прибудет, то может быть тамошних христиан к нему не малое число соберутся, понеже его там любят», — мечтал Толстой, выдавая этим «может быть» всю глубину отчаяния русской дипломатии. Персидский поход не был такой позорной неудачей, как прутский, но это было, во всяком случае, лопнувшее предприятие, и его жалкие результаты не в меньшей степени объясняют нам настроение Петра в последний год его жизни, чем та пустота, в которой почувствовал себя император после бесплодной борьбы с «растаскивавшими» Россию верховниками. Быть может, даже, что и эта пустота стала ему заметной благодаря внешней неудаче, когда уже и триумфальными шествиями нельзя было закрасить дела и уверить себя, что все идет, как следует. «Могу, как мне кажется, уверить В. В., — писал Кампредон Людовику XV в апреле 1723 года, — что как бы русские ни храбрились и с какой бы твердостью ни пускали пыль в глаза, они не в силах выдержать войну против турок ни со стороны Персии, ни со стороны Азова. Русские финансы плохи, и голод дает себя чувствовать весьма сильно. Кавалерия без лошадей, ибо они погибли все в последнюю кампанию, а войскам за 17 месяцев не плачено жалованье, чего в прошлую войну не случалось ни разу». Невероятный, на первый взгляд, факт неплатежа жалованья войску вполне подтверждается и русскими документами: 13 февраля 1724 года сенат доносил государю, что «многие офицеры, а паче иноземцы, а такоже и русские беспоместные и малопоместные от невыдачи им на прошлый год жалованья пришли в такую скудость, что и экипаж свой проели». К концу царствования даже те, из-за кого голодала вся страна, были сами голодны… На склонных к пессимизму людей, каким был, например, саксонский посланник Лефорт, Петр производил в это время впечатление человека, который на все махнул рукою и запил с горя. «Я не могу понять положения этого государства, — писал Лефорт за шесть месяцев до смерти императора, — царь шестой день не выходит из комнаты и очень нездоров от кутежа, происходившего по случаю закладки церкви, которую окрестили 3000 бутылок вина… Уж близко маскарады, и здесь ни о чем другом не говорят, как об удовольствиях, тогда как народ плачет… Не платят ни войскам, ни флоту, ни коллегиям, ни кому бы то ни было; все ужасно ропщут»[63].

Смерть преобразователя была достойным финалом этого пира во время чумы. Петр умер, как известно, от последствий сифилиса, полученного им, по всей вероятности, в Голландии и плохо вылеченного тогдашними врачами. При гомерическом пьянстве петровского двора и лучшие врачи, впрочем, едва ли сумели бы помочь. Смерть пришла совершенно неожиданно для царя, хотя посторонние наблюдатели давно уже готовились к катастрофе, и настроение, которое он при этом обнаружил, весьма способно поколебать легенду о «железных людях». «В течение болезни он сильно упал духом, страшно боялся смерти (le tout crainte de la mort), но в то же время выказывал искреннее раскаяние, — пишет в своей подробной реляции о последних днях Петра французский посланник. — По его нарочитому повелению освободили всех заключенных за долги, большую часть коих он приказал выплатить из своих личных средств. Прочих заключенных и всех каторжников, кроме убийц и государственных преступников (!), он также приказал освободить; повелел молиться о себе во всех церквах различных религий и причащался три раза в течение одной недели». Он хворал достаточно долго, чтобы успеть составить завещание, которое логически вытекало из им же изданного закона о престолонаследии. Но боязнь смерти была так велика, что у него не хватало духу за это взяться, а у окружающих — напомнить ему об этом. Спохватились, когда Петр был уже почти в агонии, но в каракулях, выведенных дрожащей рукой, смогли разобрать только два слова: «Отдайте все…». Кому — осталось неизвестным. Согласно комментировавшей закон о престолонаследии «Правде воли монаршей» Феофана Прокоповича, «народ» должен был теперь «угадывать» волю умершего государя. Проще говоря, на другой же день после смерти первого императора российский престол стал избирательным. Ни в теории, ни на практике тут не было так много нового, как может показаться нам. Первые цари дома Романовых обыкновенно «обирались» на царство Земским собором — по крайней мере, формальность избрания была соблюдена и при восшествии на престол Петра. Когда «св. синод и высокоправительствующий сенат и генералитет согласно приказали» русскому народу повиноваться вдове умершего, императрице Екатерине Алексеевне, это была не столько новая форма, сколько просто новые слова для обозначения собрания, в сущности, такого же состава, как и выбиравшее в 1682 году самого Петра, которое состояло из «освященного собора», «боярской думы» да «московских чинов». Новизна заключалась в том, что раньше, начиная с Алексея, избрание было, действительно, только формой, потому что наследник всем был известен и находился налицо; теперь же, хотя в наследнике тоже не было недостатка, в обход его избрали лицо, никаких прав на престол не имевшее.

И выбрали притом не те, кто мог это сделать по традиции, и от чьего лица был написан цитированный нами манифест, а опять-таки люди, формальным правом выбора не располагавшие. «Сенат, синод и генералитет», писали под диктовку гвардии, которая в этот момент всеобщего недовольства являлась самой недовольной и наиболее опасной силой.

Иностранные дипломаты весьма согласно в главных чертах передают события, происходившие во дворце в ночь с 27 на 28 января 1725 года[64]. Когда гвардейские офицеры простились со своим полковником, уже терявшим сознание, старшие из них — согласно одним известиям, по собственному почину; согласно другой версии, предводимые рейхс-маршалом князем Меншиковым, — направились к Екатерине и «принесли» ей «присягу в верности». Что это не была верноподданническая присяга, ясно из того, что Петр был еще жив в ту минуту: «присяга», очевидно, заключалась в обещании гвардейцев не выдавать свою полковницу. Заручившись таким обещанием, последняя, как сейчас же обнаружилось, поступила вполне целесообразно, ибо даже после немедленно, конечно, огласившегося в придворной среде визита преображенцев к Екатерине находились смелые люди, утверждавшие, что законным наследником является сын казненного царевича Алексея[65] и внук первого императора, будущий Петр II, и между этими людьми было большинство «верховных господ». Только Меншиков, Толстой и генерал-адмирал Апраксин были решительно против этой кандидатуры, и если позицию Толстого легко объяснить его мрачной ролью в деле Алексея Петровича, то поведение главы сухопутной армии и главного начальника русского флота едва ли можно свести только к личным мотивам. Их толкало в определенном направлении общественное мнение тех групп, во главе которых они стояли. Чего ждала от Екатерины армия, совершенно ясно становится, как скоро мы узнаем обещания, данные ею в обмен на «присягу в верности» гвардейцев. «Императрица объявила с самого начала, что жалованье им заплатит из собственной казны». Мало того, она «имела предусмотрительность заранее послать в крепость деньги для уплаты жалованья гарнизону, который не получал его уже шестнадцать месяцев, подобно прочим войскам… Чтобы еще более расположить их к себе, царица распорядилась раздачею всем полкам денег не в счет жалованья, солдатам же, занятым на различных работах, приказано было прекратить работы и отправиться к местам своей стоянки, будто бы молиться Богу за государя»[66].

Ловкость, с которой повела себя Екатерина на этом своеобразном аукционе, в первую минуту привела в необыкновенный восторг иностранных наблюдателей и внушила им чрезвычайно преувеличенное представление о способностях новой государыни. Ее «по всей справедливости можно назвать северной Семирамидой и изумительным примером дивного счастья, — писал по поводу события 28 января Кампредон. — Без знатного происхождения, без всякой поддержки, кроме личных своих достоинств, не умея даже ни читать, ни писать, она в течение долгих лет пользовалась любовью и доверием величайшего монарха, человека, наименее из всех смертных поддававшегося чьему-либо прочному влиянию, а после его смерти сумела сделаться самодержавной государыней, к общему восторгу всех и без малейшей тени, по крайней мере, до сих пор — чьего-либо противодействия ее счастью». Противодействовать было бы очень рискованно, когда князь Меншиков прямо угрожал убить всякого, кто осмелится противиться провозглашению Екатерины царствующей императрицей, и «то же самое говорили и гвардейские офицеры, с намерением помещенные в углу дворцовой залы», где совещались синод, сенат и генералитет. Личная же роль государыни и самим восторгавшимся стала казаться менее значительной, когда они присмотрелись к ее управлению поближе. Из всех функций Петра его вдове всего больше подошли, как это ни странно, полковничьи. Тут она старалась заменить покойного императора с чрезвычайной энергией и не без успеха. Когда ее дочь Анна Петровна венчалась с герцогом голштинским (помолвлены они были еще при жизни Петра), Екатерина не была на свадьбе по случаю траура, но и траур не помешал ей явиться на военную часть торжества. Она пешком обошла ряды гвардейцев, выстроенных, по обыкновению, на Царицыном лугу, пила, конечно, водку за их здоровье и раздавала им жареную говядину. Солдаты «приветствовали ее восторженными кликами, бросая шапки вверх». И подобных военных сцен мы встретим не одну у современников. Но мало-помалу последние начали находить, что этой стороной своей задачи императрица увлекается чересчур. Уже спустя полгода после воцарения Екатерины так восторгавшийся ею Кампредон начал находить, что «и уважение, и преимущества, заслуженные ее великими дарованиями», импер