типография, набирая «я», «меня» крупным шрифтом, как подобает лицу государыни, не подозревала, что она возвеличивает этим какого-то не совсем благонадежного французского литератора. Но тут оказалась пикантность двойная: и сама Екатерина, копируя пассаж о «средних властях», не подозревала, что в него вставлен один из cartons, имевших целью надуть французскую цензуру и несколько замаскировать резко конституционный характер всего этого рассуждения. Но carton был рассчитан на то, что понятливый читатель сумеет его вынуть и добраться до истинного смысла. Переводя это место буквально, Екатерина невольно посвящала русского читателя в такие секреты, которые считались официально запретными даже для читателя французского. Недаром Никита Панин, принадлежавший, вероятно, к понятливым читателям Монтескье, говорил по поводу «Наказа» об «аксиомах, способных опрокинуть стены». По существу, он был, вероятно, очень доволен этими стенобитными «аксиомами», а в особенности его должна была удовлетворить глава IV. Идеализируя старую Францию, Монтескье находит одну из сдержек монархического произвола в старом французском парламенте, регистрировавшем новые законы, причем он мог отказаться, в теории, от регистрации закона произвольного, нарушающего старинные «привилегии» подданных короля, и делавшем «представление» монарху в случае, если его распоряжения противоречили законам старым. Как «власти средние» были пережитком средневекового вассалитета, физически необходимого сюзерену, а потому и юридически делившего с ним власть, так парламент старого порядка был рудиментом собрания крупнейших из этих вассалов, королевской курии, строго охранявшей неприкосновенность феодального контракта. В XVIII веке ни то, ни другое не имело реального смысла, что Монтескье, конечно, прекрасно понимал, но перед ним стояла задача найти легальные формы для обуздания королевского произвола; старый французский парламент помогал замаскировать настоящую сдержку, какою был бы парламент английский. В русской истории курии соответствовала боярская дума, но дворянская революция XVI–XVII веков настолько потрясла ее, что буржуазному режиму Петра удалось снести старое учреждение без остатка. Дворянской реакции елизаветинского времени пришлось творить сызнова: роль совета крупных вассалоа стал играть сенат. Сенат и явился в «Наказе» тем «хранилищем законов», которому в схеме Монтескье соответствовал старый парламент. «В России сенат есть хранилище законов» (§ 26). «Сии правительства (сенат и «власти средние»), принимая законы от государя, рассматривают оные прилежно и имеют право представлять, когда в них сыщут, что они противны Уложению» (§ 24). «Сии наставления возбранят народу презирать указы государевы, не опасался за то никакого наказания, но купно сохранят его от желаний самопроизвольных и от непреклонных прихотей» (§ 29).
В стене самодержавия была проделана настолько крупная брешь, что позднейшее, при Павле Петровиче, превращение «Наказа» в «запрещенную книгу» более чем понятно. Но если мы присмотримся к непосредственному влиянию литературных упражнений императрицы на дворянскую массу, мы увидим, что впечатление от изданной по высочайшему повелению конституционной брошюры было довольно слабое. Дворянство тоже читало Монтескье, и, кажется, задача «понять» его далась дворянству лучше, нежели его государыне. Мы увидим несколько ниже, что на той же основе крупнейший дворянский идеолог эпохи князь Щербатов сумел развить политическую теорию такой смелости и широты, что дальше этого шагнули только декабристы, оказавшиеся, благодаря этому дальнейшему шагу, уже на чисто революционной почве. Но декабристы имели перед собою новую «стену», в которой заново приходилось пробивать брешь. Перед екатерининскими же дворянами, в сущности, и стены-то никакой не было: фактически захват власти шляхетством уже совершился при Елизавете, оставалось найти юридические формулы и административные рамки для того, что было уже фактом. Меньше всего приходилось ломать в центре: при распылении власти влияние Центра на местные дела сказывалось довольно слабо, а поскольку такое влияние все-таки было, елизаветинским сенатом дворяне были довольны. Эта инстанция казалась им как бы само собою разумеющейся, естественной вершиной дворянского, «корпуса». «Всеподданнейше просим, — говорили боровские дворяне в наказе своему депутату, — чтобы по сочинении, при помощи Божией, Нового Уложения дозволено было дворянам, через всякие два года, в городе или где заблагорассудят, но в своем уезде, съезд иметь и на оном рассуждать и рассматривать, все ли в уезде в силу законов исполняется и не бывает ли кому от судебных мест, от квартирующих и проходящих полков и команд, или от кого бы то ни было какого утеснения, и ежели усмотрят, что происходить будет к ущербу казенному или к неисполнению законов или к утеснению дворян и крестьянства, в таком случае всемилостивейше дозволить помянутому собранию прямо от себя, выбрав депутата, чрез оного с верным и ясным доказательством, представить в правительствующий сенат».
Гораздо больше интересовало и гораздо хуже, с дворянской точки зрения, было организовано местное управление, с которым крепостная вотчина ведалась непосредственно. В нашей учебной, а отчасти и ученой, литературе не вполне определенно, но довольно упорно подразумевалось, что дворянское самоуправление XVII века[102], замаскированное новой, иноземной терминологией, благополучно дожило до екатерининских времен — как будто дворяне 1767 года, требуя этого самоуправления, ломились в открытую дверь. Правда, губные старосты были уничтожены Петром, но вместо них явились выборные дворянские ландраты, а позже комиссары, с очень сходными функциями, только имена были другие. Новейшие исследования показали, что на самом деле буржуазный шквал, пронесшийся над Россией в начале XVIII века, потряс основания дворянской организации гораздо серьезнее. Старые ученые основывали свое мнение на букве петровского законодательства, но чрезвычайно характерно: здесь буква оказалась гораздо консервативнее содержания. Петровский указ от 20 января 1714 года, предписывавший «ландратов выбирать в каждом городе или провинции всеми дворяны за их руками», на деле, как убедительно доказал проф. Богословский, никогда не исполнялся. Ландратов назначали, и притом не всегда из среды местного дворянства, de jure сенат, a de facto местный губернатор, и здесь, таким образом, то, что потеряло дворянское общество, перешло к «верховным господам». Вполне в согласии с этим и обслуживал ландрат не интересы местного населения, а нужды Центра; главной его функцией была финансовая, и сменил он не губного старосту, а воеводу[103]. В еще большей степени финансовым агентом центральной власти был земский комиссар 1719–1724 годов, назначавшийся камер-коллегией. Но, в отличие от ландрата, эта последняя должность пережила весьма любопытную эволюцию: земский комиссар после введения подушной подати[104] действительно стал выборным, притом едва ли не по инициативе дворянства. Только что названный нами исследователь опубликовал одно челобитье новгородских дворян 1719 года, как он думает, намечающее целый план сбора подушных при участии местных помещиков. Во главе этого дела в уезде, по дворянскому проекту, должен был стать обер-комиссар, а под ним «земляные комиссары» из местных дворян, по их выбору, и перед ними ответственные. О выборном комиссаре, впрочем, упоминали и более ранние указы Петра 1718 года, но тогда это опять был глас вопиющего в пустыне, а в 1723 году переписчики уже «понуждают» дворян к выборам. Одновременно с этим земский комиссар как бы становится полицейским органом: он должен смотреть и за тем, чтобы крестьяне снимали хлеб косою, а не серпом, и за тем, чтобы служивые люди брили бороды, и чтобы никто не уклонялся от исповеди и причастия. Правда, все это больше на бумаге — на деле главной заботой и выборного комиссара, как раньше назначенного, был сбор податей, а тут он, при петровской системе, совершенно стушевывался перед полковым начальством, в руках которого был сбор подушных. Он и жил обыкновенно при полковом дворе, и был, в сущности, делегатом местных помещиков при комиссаре полковом. Но не нужно забывать, что и этот последний был тоже своего рода выборным дворянским агентом: он выбирался только не местными дворянами, а полковым офицерством[105].
Таким образом, вместо непрерывной линии, ведущей в Московскую Русь, в качестве антецедента (предшествующего обстоятельства) екатерининских «реформ» приходится отмечать первые поступательные шаги дворянской реакции в последние годы Петра I. И не случайно, быть может, екатерининские дворяне сохранили в своих проектах петровскую номенклатуру. «Па том же собрании, — продолжает цитированный нами выше боровский наказ, — дозволить дворянам между собою выбрать ландрата и от всякого стана, которые дистриктами переименовать, дистриктного комиссара…» Память о том, что не удалось, но чего уже желали при Петре, была крепка еще в 1767 году. Но большинство не хотело останавливаться на исторических реминисценциях и шло дальше. Почему только низшие ступеньки областной администрации должны замещаться дворянскими уполномоченными? «От прежде бывших времен и доныне из правительствующего сената в города определяются воеводы, — писали козельские дворяне, — а к их должности принадлежащих качеств правительствующему сенату, за множественным числом оных, определяемых в воеводы, знать невозможно, но не благоволено ли будет отдать выбор воеводы дворянству того города, чтобы они выбирали из своих сотоварищей…» Коломенские дворяне были смелее и откровеннее. «К исполнению правосудия по законам и для искоренения лихоимства потребны добросовестные и помнящие свою присягу, беспристрастные городские правители, кои бы собою своим подкомандующим примером были, — говорил их наказ. — К достижению же таковых кажется ближайший способ: 1)