Русская история. Том 2 — страница 67 из 96

родажи карет, не считая, сколько немцев каретников в Москве в разных местах кареты делают и продают. Хлебники были весьма редки; ныне почти на всякой улице вывески хлебников видны. Кирпичу в год делалось в ряд до 5 миллионов, ныне делается до 10 миллионов; строенья (т. е. стройки) были редки и много как в Москве прежде когда 20 домов строилось, а ныне нет почти улицы, где бы строения не производилось. Все таковые промыслы требуют людей, или навсегда пребывающих или приходящих на время летнее, яко кирпичников, каменщиков, штукатуров, плотников, столяров и проч.: а все сии люди, удвоившиеся или утроившиеся на летнее время, оставляют свои дома и земледелие, чтобы, не способствуя к произращению пропитания, быть истребителями съестных припасов»[126]. Но Щербатов мог бы утешиться: рядом с неземледельческим те же причины создавали земледельческий отход. Описывая в своей «статистике» Белогородскую губернию (соединявшую в себе части теперешних Курской и Орловской), он говорит: «Великое число земель и легкая работа дают способ земледельцам великое число земли запахивать, так что в многих местах они четверть жатвы своея отдают приходящим из Московской губернии за то, что сии им помогают хлеб их убрать». Это известие целиком подтверждает для крайнего юга тогдашней Московской губернии Каширского уезда Болотов, добавляющий любопытную подробность: на работу в степь ходили преимущественно женщины, а осенью их мужья отправлялись, иногда за сотни верст, с телегами, чтобы забрать хлеб, наработанный в течение лета их женами. Одного этого маленького факта достаточно, чтобы видеть, насколько екатерининская Россия не была уже страной натурального хозяйства.

Выгнать крестьянина на заработки в город было, конечно, самым простым для помещика способом извлечь пользу из своих «лишних людей». Для этого ничего, кроме некоторой энергии с его стороны, не требовалось. Но мы видели, что хорошие хозяева не сочувствовали такому способу извлечения дохода из крестьян, и, с помещичьей точки зрения, они были правы. «Где селянин навыкает тем порокам, которые ему больше должны быть чужды, нежели кому другому в гражданском состоянии пребывающему? — вопрошает своего читателя знакомый нам Швитков. — Где он научается роскоши, где вольнодумству, где высокомерию, как не в городах? По природной своей простоте он скорее, нежели кто другой, по самому первому побуждению к тому, имеет поползновение; а сие, я думаю, потому больше делается, что он живет не в природном своем местопребывании, но на стороне, а потому и на воле, которая, как обыкновенно, всякого почти портит. Пристойно ли и сходно ли с гражданственным всего народа состоянием, не скажу по большей части, но весь свой век, жить крестьянину в городе, и, одним городским промыслом наживая себе многие тысячи денежной суммы, отнимать через то у городских жителей способ к подобной промышленности, оставлять в пусте свою пашню между всем тем по союзу со своими земляками в селах пребывающими, переносить к ним вести о нуждах градских? Посему едва ли не настает уже та необходимость, чтобы крестьян от всех их привилегированных посторонних промыслов возвратить в природный сельских их должностей круг, или, по крайней мере, поставить их в известную и надежную в том ограниченность». Швитков предвидел возражение, что нельзя же всех крестьян посадить на землю, потому что в таких местах, как Кашинский уезд, например, у земли им всем не найдется работы. Но у него на это был готов ответ. «Я всегда держусь того мнения, — писал он, — что из них (поселян) и те семьи, которые поселены на невыгодной хлебородием земле, по изволению своих господ могут быть заняты в собственных своих обиталищах многими упражнениями, полезными и для себя самих, и для своих господ, и для своего государственного общества»[127]. Дальнейшей, по интенсивности, ступенью эксплуатации избыточного населения являлось развитие в деревне промыслов. В Кашинском уезде ко времени анкеты Вольного экономического общества эта ступень была уже достигнута. «Нет почти ни одного помещичьего дома, — говорит цитированный нами выше автор, — где бы не было несколько ткачей для ткания полотен, которые бывают по семидесяти по девяносту пасм, и в Москве продаются аршин по пятьдесят и по шестьдесят копеек, многие помещики сим большие барыши получают. Впрочем, прядут здесь столько, сколько в силах выпрясть, — говорит он же в другом месте о кашинских крестьянах, — и пряденье не за недостатком льну не приумножается, но в помещичьих домах не достает иногда льну по причине многих ткачей', однако там покупают на ростовской ярмарке пряжею, а иногда и льном, как лучше рассудится». «Прилежные, трудолюбивые женщины» пряли «прикупной лен» и в Вологодском уезде. «Когда своего льна нет, что часто случается, — пишет Болотов о Каширском уезде, — то покупается он от посторонних». И здесь, кроме грубой крестьянской холстины, которая, однако, охотно разбиралась весной по ярмаркам и торгам городским, существовали помещичьи холстопрядильни: в них дворовые бабы и девки прядут довольно тонко, и обученные ткачи ткут полотна, которые аршин по 20,30 и по 40 копеек продается, и мне случалось такую видеть, за которую охотники по 70 копеек аршин давали (тогда как цена крестьянского холста была от 2 до 3 1/2 копейки аршин). Тканье холста на продажу засвидетельствовано анкетой и для целого ряда других провинций и уездов: Калужской, Владимирской, Переяславль-Залесской, Рязанской, Олонецкой. Пряли, по большей части, из своего, непокупного льна, но местами, в Калужской провинции, например, его тоже начинало уже не хватать, и если его еще не покупали, то только потому, что не было подвоза из других мест[128].

Несколько цифр дадут понятие о размерах этой отрасли домашней индустрии в екатерининское время. Тверская губерния 1780-х годов вывозила на продажу ежегодно не менее 10 миллионов аршин холста, а в 1879 году той же Тверской губернией вывозилось не более 16 миллионов аршин. Торговое значение холстоткачества увеличилось за сто лет всего на 60 %, и уже при Екатерине II оно достигало здесь двух третей того, что давала Тверская губерния при Александре II[129]. Но относительное значение промысла было несравненно выше того, что могут показать абсолютные цифры. Пеньковые и льняные ткани были главной статьей русского мануфактурного вывоза за границу и одной из главных статей этого вывоза вообще. В 1793–1795 годах средний отпуск их из России достигал 14 614 000 аршин в год, на сумму 4285 тысяч рублей тогдашних (около 10 миллионов рублей золотом), и он был также велик уже за тридцать лет раньше: в 1769 году изделий из льна и пеньки (не считая канатов, веревок и т. д.) было вывезено на 1935 тысяч рублей; но рубль 60-х годов был втрое больше по своей покупной силе рубля 90-х годов, в переводе на современные деньги вторая цифра дает даже больше первой — от 13 до 14 миллионов рублей. А весь вывоз 1769 года составлял всего 14 866 тысяч рублей тогдашних — около 100 миллионов золотых[130].

Мы употребили выражение «домашняя индустрия» несколько в фигуральном смысле. У Болотова мы встречаем и настоящую «систему домашнего производства», с переходом даже к фабричной системе: крестьянки в окрестностях Серпухова брали пеньку и паклю с парусинной фабрики и пряли «в домах своих за заплату». Но и там, где лен покупался или раздавался помещиком, а потом холстина ему же отдавалось в виде оброка, разница с домашней промышленностью была больше юридическая, чем экономическая. Крестьянин эксплуатировался уже как современный нам кустарь, только поле эксплуатации было сужено: эксплуататором являлся не экономически сильнейший, а тот, кто имел над крестьянином власть и мог его принудить отдать свой продукт внеэкономическим путем. С другой стороны, тканье в барской усадьбе полотна высших сортов дворовыми женщинами и девушками, вероятно, стало прообразом настоящей мануфактуры, отличавшейся от западноевропейской, опять-таки, только юридическим положением работника. То, что Петр напрасно старался вызвать к жизни, уничтожая конкурировавшего с мануфактурой кустаря чуть ли не при помощи осадного положения, теперь росло само собою из того же самого крепостного кустарничества. Наглядную схему превращения маленького домашнего заведения в небольшую фабричку дает современник Швиткова и его соперник по соисканию премии от Вольного экономического общества орловский помещик Погодин. Он советует своим собратьям заводить на первое время «таковые рукомесла, фабрики, заводы и прочие работы — самые небольшие», и рисует такую примерную картину: «Помещик, имеющий сто душ ревижских, может завести фабрику на первый случай не более 5 или 6 станов и бичевую прядильню, и как уже не безызвестно всякому (!), что на сих обеих работах могут заниматься от 10- и до 15-летнего возраста крестьянские дети обоего пола, под надзором совершенного возраста людей, и которые к тяжелой полевой работе не так еще привыкли и способны и, по большей части, больше бывают праздны…»[131]. Подозревавшийся историками в наклонности к натуральному хозяйству помещик начала XIX века, как видим, не хуже своего современника, английского капиталиста, умел понять, как выгодно эксплуатировать детский труд. Мало того, он постигал уже, что одним «внеэкономическим принуждением» в этом случае не обойдешься и предлагал назначить маленьким работникам денежную плату, настолько, впрочем, безобидную для помещика, что последний при этом получал «втрое или вчетверо» более, нежели от оброка, т. е. от отхожих промыслов своих крестьян. В 1809 году, нужно прибавить, Погодин вряд ли кому говорил что-нибудь новое. Рядом с ним Швитков ссылается на помещичьи фабрики, как на нечто прочно укоренившееся, и нужно посмотреть, с каким торжеством он о них говорит: «По поместьям и действительно есть многие таковые заведения, и существуют уже несколько лет, не приходя нимало в упадок