Русская история. Том 2 — страница 74 из 96

интенсификацию барщины, и новый Петр III нигде не имел более верных сторонников, как среди уральских горнорабочих, представителей той отрасли крепостного труда, где интенсификация была доведена до последних пределов. Этот факт хорошо отметили уже современники, хотя и не понимая его экономической подкладки: биограф Бибикова, писавший с их слов (когда вышла его книга, всякий помещик за пятьдесят лет мог рассказывать о Пугачеве по личным воспоминаниям), среди «подлой черни», составлявшей пугачевскую армию, на первое место выдвигает «рудокопов». Без них не было бы той «пугачевщины», какую мы знаем, было бы лишь слабое повторение одного из казацких бунтов, вроде булавинского при Петре. В сущности, вся пугачевщина явилась соединением двух взрывов, вызванных каждый самостоятельными причинами: то были конечные эпизоды борьбы за свободу уральского крестьянства, с одной стороны, уральского казачества — с другой. Разобравшись в обстоятельствах, предшедствовавших бунту в том и в другом случае, мы будем иметь уже достаточно полную его «этиологию» — достаточно полное представление об его причинах. Уральское движение было самостоятельным, остальное лишь сообщенным: но сообщиться оно могло только потому, что основной экономический фон всюду был одинаков, разница была лишь в степени интенсивности гнета и, отчасти, в связи с этим, в степени организованности движения.

Горнозаводские крестьяне (их в 60-х годах на Урале считалось до 100 тысяч душ мужского пола) не были юридически крепостными. Это, как мы уже упоминали, были черносошные, казенные крестьяне, отрабатывавшие на заводах свою подушную подать, т. е. таково было их правовое положение. По инструкции 1734 года всем заводчикам, в видах расширения их производства и устройства новых заводов, было обещано от 100 до 150 дворов государственных крестьян к каждой доменной печи и по 30 дворов к каждому молоту. Заводчик обязывался платить за этих крестьян подати, как помещик за своих крепостных, а крестьяне — на него работать по известной таксе: выработанные ими деньги не выдавались им на руки, а засчитывались в подать. По расчету одного исследователя, каждому работоспособному крестьянину, чтобы выработать подати, приходилось затратить на заводскую работу 120 дней: другими словами, по тяжести, заводская работа равнялась, приблизительно, двухдневной барщине[158]. Это было бы еще не так тяжело, если бы соблюдалось требование инструкции приписывать ближайшие к заводам деревни. На самом деле, юридическая оболочка никого не обманывала: дело шло о возможности получить крепостных из казны, и само собой разумеется, что заводчики и их управители тянулись к лучшим, наиболее богатым и населенным волостям. В результате «заводские» крестьяне оказывались за 400, 500 и даже 700 верст от завода, к которому они были приписаны. Это одно уже делало заводскую барщину исключительно тяжелой. «Земледельцы не могут пропитаться своим собственным хлебом, — говорит Н. Рычков о Соликамском уезде около 1770 года, — сие не столько от посредственного плодородия их земель, но больше от того, что обитатели сей области почти все к заводам приписные крестьяне, а потому большая часть из них, упражнены будучи заводскими работами, не имеют довольно времени к распространению своего хлебопашества. Ибо в тот час, когда руки земледельцев должны обрабатывать свои земли и пользоваться плодами, от нее произрастаемыми, принуждены они идти на заводы, находящиеся от них в весьма дальнем расстоянии, каковые суть заводы верхотурского купца Походяшина, лежащие в 500 верстах от тех селений, кои к ним приписаны, и еще в таких местах, куда и пешим с великим трудом пройти возможно по причине чрезмерно болотистых и лесистых мест». По расчету того же исследователя для того же типичного случая, походы приписных крестьян на завод при расстоянии, которое можно считать, скорее, средним, чем очень большим (400 верст), брали у них 96 дней в год, т. е. их барщина растягивалась до 216 дней, из двухдневной превращаясь в четырехдневную. Это уже одно делало положение «приписных» значительно худшим в сравнении со средним положением барщинного крестьянина по всей России; но это было далеко не все. Работа крестьян на их наделах и заводская барщина сталкивались не только потому, что вторая брала время, нужное для первой. По самым условиям производства заводская работа требовала непрерывности: доменную печь потушить было нельзя, потухшая домна была крупным убытком для заводчика. Странно было бы думать, что более сильный пойдет в этом случае на убытки ради интересов более слабого, и вот заводчики начинают систематически стремиться к ликвидации собственного крестьянского хозяйства, к пролетаризации крестьянства, чтобы иметь рабочие руки при заводе всегда. «Я многих (заводчиков) знаю, — писал в 1765 году оренбургский губернатор Волков, — кои за правило почитают, дабы их заводские крестьяне совсем домоустройства не имели, а единственно от заводской работы питались; и сего правила тем прилежнее держатся, что в то же время и сугубую от того пользу получают». «Сугубая польза» заключалась в том, что заводчик эксплуатировал пролетаризованного им крестьянина совершенно так же, как фабрикант второй половины XIX века своих «свободных» рабочих, заставляя его покупать все необходимое, до хлеба включительно, в заводской лавке, с крупной для предпринимателя прибылью. Челобитная крестьян демидовских заводов (1741) дает яркую картинку этой пролетаризации в условиях глубоко феодального режима. В рабочую пору демидовские приказчики наезжали на деревни с солдатами и били дубинами и батогами старост, выборных десятников и писарей, требуя, чтобы они, в свою очередь, гнали крестьян на заводскую работу. «Когда приказчики наших крестьян увидят на пашнях, — писали челобитники, — то и работать им не дают, и бьют смертельно, и приговаривают… работай на заводе, а не на своих пашнях». Ко времени челобитной цель была уже в значительной степени достигнута: «уже не малая часть» демидовских крестьян «произошла пустотою и многие в убожество и в крайнее разорение пришли и подушного окладу платить нам нечем». Приводить последний мотив было большой наивностью: за уплату подушных отвечал заводчик, покупавший этим рабочие руки приблизительно втрое дешевле, чем они стоили тогда на Урале[159]. «Конечное» же «разорение» было прямо в его расчетах, и Демидов прекрасно это понимал, рекомендуя своим детям терпеливо относиться к забастовке и их «крепостных пролетариев», он высказывал твердую уверенность, что голод, рано или поздно, пригонит их обратно на завод.

Плантационное хозяйство, которое в земледельческой полосе было, во всяком случае, исключением, хотя, может быть, гораздо более частым, чем обыкновенно думают, на уральских заводах становилось правилом: «приписной» крестьянин все больше и больше обращался в безземельного раба, которого хозяин кормил и одевал, эксплуатируя за то и его, и его семью (случаи применения детского труда уже встречаются), как ему заблагорассудится. Нет надобности говорить, что условия труда вполне отвечали всей картине тогдашнего режима: никаких признаков «фабричной гигиены», разумеется, не существовало; рабочие задыхались в шахтах, лишенных вентиляции, их заливало водой, они наживали себе скорбут (цингу) и другие болезни. Обезлюдив одну деревню, заводчик хлопотал о приписке другой — и только. Особенно мало заботились об этом привилегированные заводчики из крупной знати, которые, как грибы после дождя, стали расти в конце царствования Елизаветы, с развитием спроса на уральское железо за границей: Шувалов (у одного Петра Ивановича, так хорошо знакомого, было до 25 тысяч душ «приписных»), Чернышев, Воронцов и др. При этом дисциплина на заводе XVIII века была такая же, как и в крепостном имении, и если на фабриках XX века «начальство» сплошь и рядом давало волю рукам, можно себе представить, что было в те времена. «При заводской работе происходило нам не точию излишнее противу положенных на нас подушного оклада и оброчного провианта отягощение, но и самые мучительные ругательства», — писали демидовские же крестьяне (в одной челобитной, несколько более поздней, чем цитированная выше). «Его, Демидова, приказчики и нарядчики, незнаемо за что, немилостиво били батожьем и кнутьями, многих крестьян смертельно изувечили, от которых побой долговременно, недель по шести и по полугоду не зарастали с червием раны. От тех же побой из молодых в военную службу за увечьем в отдачу уже быть не способны; а заводских и домашних работ исправлять не могут (а иные померли). А за принесенную в обиде жалобу, дабы и впредь нигде не били челом, приказом приказчиков и нарядчиков, навязав яко татю на шею колодки и водя по дровосекам и шалашам, а в заводе по улицам, по плотинам и по фабрикам, ременными кнутьями немилосердно злодейски мучили…» Крестьяне называли при этом по именам 12 человек, засеченных приказчиками до смерти[160].

Для того чтобы правильно оценить то действие, которое процесс закрепощения должен был произвести на психику уральских крестьян, надо не забывать двух обстоятельств: во-первых, что процесс этот, тянувшийся в земледельческой России с незапамятных времен, здесь начался и кончился на глазах у одного поколения — ко времени пугачевщины во многих местах могли быть живы люди, которые не только родились, но и выросли свободными черносошными крестьянами; во-вторых, что, благодаря именно этой постепенности, всюду право успело приспособиться к экономической действительности, подчинившей себе все — и религию, и мораль: и государев указ, и поучение сельского попа, и «обычай», свято хранимый мудрыми стариками, дожившими до старости именно потому, что они были самыми усердными холопами, твердили крепостному об одном: нужно слушаться барина. На Урале не было ничего подобного, на бумаге «приписные» продолжали оставаться свободными, наезжие государевы чиновники на словах не решались этого отрицать, как ни сильно они тянули руку заводчиков, и ни в каком священном писании нельзя было отыскать текстов, которые бы уполномочивали Демидова драть семь шкур со своих мужиков, «обычаи» же все говорили о свободе. В пе