потребности в умножении над ними более правительств и присутственных полицейских надзирателей, нежели доныне оных есть». «Мудрая императрица Екатерина II, — говорит в своих записках знакомый нам член «секретной комиссии» Рунич, — по случаю возникшего в низовом краю России возмущения извлекла все опыты из внутреннего тогдашнего управления губерний и воеводств и со сродным ей благоразумием усмотреть соизволила, что в таком обширном государстве, какова российская монархия, разделенная на 12 только губерний, необходимо требует нового постановления — чтобы они (губернии), в пределах своих, были не столь обширны, что и сделано по усмирении в низовом краю пугачевского бунта…» Низший персонал новых губерний, в несколько раз «умноживших» местные «правительства», рекрутировался, как мы знаем, все из того же дворянства: этим были удовлетворены в минимальной мере требования 1767 года. Но над низшей дворянской администрацией были поставлены агенты центральной власти с чрезвычайными полномочиями в лице наместников, которые обращались к дворянскому обществу с высоты императорского трона, нарочито поставленного в залах дворянских собраний, «яко частные цари под начальством единой великой самовластной своей царицы, коей одной обязаны они были ответствовать». Это отнюдь не была только декоративная должность, как часто думают: выборная дворянская администрация скоро это почувствовала. «По прошествии некоторых лет, — говорит тот же автор, — начали изменяться, упадать и терять цену дворянские выборы, ибо некоторые из государевых наместников допустили вкрасться при своих, так сказать, дворах пристрастию фаворитов и фавориток, по внушению коих на новые трехлетия при выборах начали избирать дворян, как в предводители, так и в присутственные места, качеств низких, услужливых прихотям фавора… почему многие добрых качеств дворяне, видя, что в собраниях для выбора зарождаются пристрастия и выгоды… начали удаляться от выборов и решительно оставили по губерниям службу»[177].
«Двор» екатерининского наместника, с его «фаворитами и фаворитками», был такой же точной копией центрального, петербургского, двора, как трон в зале губернского дворянского собрания — копией настоящего царского трона. И далеко не случайно в самый разгар пугачевщины вся Россия получила «государева наместника» очень своеобразного типа в лице Потемкина. На «великолепного князя Тавриды» (иные еще называли его «князем тьмы») долго смотрели у нас как на «фаворита» в полном смысле этого слова, как на человека, лично близкого императрице, а потому и пользовавшегося, по личному доверию, «всею полнотою власти самодержавной». С этой точки зрения он, конечно, легко находил себе предшественников в Бироне, Разумовском, Шувалове, Орлове. Но уже современники должны были заметить, что между этими последними и Потемкиным было существенное различие: у тех власть (если они ею обладали, как Бирон или Орлов) и «случай» были тесно связаны, прекращался «случай», и они становились частными людьми, иногда с богатством и внешним почетом, иногда без всего этого, но всегда без всякого политического значения. Когда кончился «случай» Потемкина, когда появился новый фаворит (Завадовский), все были убеждены, что и роль прежнего фаворита сыграна, но, доносил своему начальству австрийский посол, «князь Потемкин, к общему удивлению, сохраняет авторитет, трудно соединимый с его теперешним положением, и, по крайней мере, по наружности, совсем не похож на попавшего в немилость фаворита, хотя, несомненно, он более фаворитом не состоит»… С тех пор сменилось еще несколько фаворитов, а Потемкин все оставался при старом значении и влиянии, причем это влияние распространилось даже и на выбор его, по внешнему виду, заместителей[178]. Размеры же этого влияния были совершенно ни с чем предыдущим не сравнимы: ни один из его предшественников, даже Бирон, не занимал положения такого всевластного первого министра, настоящего великого визиря, каким был князь Таврический, притом с первых же дней своего фавора. «Граф Потемкин имеет такое влияние на императрицу, что во внутренних делах все от него зависит», — писал тот же австрийский посол в 1775 году, а через несколько месяцев он был очень рад, когда один его приятель доставил ему частную аудиенцию у того же Потемкина, причем посол мог убедиться, что и по иностранным делам тоже «все от него зависит». В марте 1774 года Потемкин сделался генерал-адъютантом императрицы (звание, в екатерининскую эпоху имевшее совершенно определенное значение — и Орлов, и Зубов, и все меньшие боги екатерининского Олимпа были генерал-адъютантами), а уже в апреле Лондонскому кабинету доносили: «Весь образ действий фаворита свидетельствует о совершенной его уверенности в прочности своего положения. Действительно, принимая в расчет время, в которое продолжается его фавор, он достиг далеко большей степени власти, чем кто-либо из его предшественников… Хотя нигде любимцы не возвышаются так внезапно, как в этом государстве, однако даже здесь еще не было примера столь быстрого усиления власти, какого достигает настоящий любимец. Вчера, к удивлению большей части членов, генералу Потемкину поведено заседать в Тайном совете». В действительности, он был гораздо больше, чем рядовым членом Тайного совета: наиболее «тайное» изо всех тогдашних дел, усмирение пугачевского мятежа, всецело было отдано в его руки. Самые секретные донесения Екатерине с мест доставлялись прямо ему, и он имел право их вскрывать[179]. Гордый и непреклонный Никита Панин вступал с ним в частные интимные разговоры по поводу назначения главнокомандующим против Пугачева Петра Панина. По-видимому, вначале Н. Панин тешил себя. надеждой, что ему удастся забрать в руки «неопытного» нового фаворита, когда же окончательно убедился, что тот «ничего не внемлет или внимать не хочет, а все решает дерзостию своего ума», то заскучал и стал говорить об отставке. Предметом многочисленных «милостей», сыпавшихся, как из рога изобилия, бывали. и другие. В быстрой карьере Потемкина характерно именно сосредоточение в его руках реальной власти. По части «милостей» он не очень опережал других, и графом, например, сделался слишком полгода спустя после начала своего «случая». Зато в первые же его месяцы он стал подполковником Преображенского полка (полковником была сама императрица) и вице-президентом, а фактически президентом, военной коллегии. Только нежелание всегда тактичной Екатерины обижать старших генералов армии мешало ей подчинить Потемкину формально все русское войско, и без того Румянцев чувствовал себя жестоко обиженным, получая распоряжения из рук человека, еще недавно сражавшегося под его начальством в скромном качестве «волонтера». Но наделе Потемкин все же был главнокомандующим, и характерно, что его фавор начал бледнеть с той самой поры, когда вторая турецкая война показала совершенное ничтожество его как полководца. Только тогда один из временных фаворитов, Платон Зубов, начинает выдвигаться на место постоянного. И точно так же не менее характерно то, что одним из первых, кого Екатерина нашла нужным известить о пожаловании Потемкина генерал-адъютантом и преображенским подполковником, был усмирявший пугачевщину Бибиков: обер-полицеймейстер, работавший на месте, должен был знать, кто в России новый генерал-полицеймейстер. Суть была не в том, что Бибиков «любил» Потемкина. Почти игривая форма, в которой старый и верный слуга был извещен о появлении нового фаворита (письма Екатерины от 7 и 15 марта 1774 года, таким резким пятном выделяющиеся на общем мрачном фоне тогдашней ее переписки), была одним из проявлений все той же тактичности. Пилюлю нужно было подсластить…
Только в самое последнее время русская историческая литература начинает делать попытки взглянуть на «князя тьмы» не как на типичного представителя фаворитизма XVIII века, а как на выразителя новой политики Екатерины II, так не похожей на времена, когда эта государыня с трогательной добросовестностью конспектировала Монтескье[180]. Как реагировало на эту новую, послепугачевскую, политику общественное мнение дворянской России, это в необычайно яркой форме выразил лидер дворянской публицистики князь Щербатов. Но прежде чем перейти к этому плачу на развалинах русского «монаршизма», нельзя не сказать два слова о новых струнах совсем иного рода, какие начинают теперь звучать в екатерининской политике, подготавливая следующее царствование. Пугачевщина заставила не только поставить у центра всех дел «человека с кулаком», всеми ненавидимого («Вся нация, — писал ровно через два года после назначения Потемкина генерал-адъютантом австрийский посланник, — которая его ненавидит, ничего так сильно не желает, как его падения», — мы сейчас увидим, кто это «вся нация»), но умеющего всех подчинить своей воле. Она напомнила о том, что в известную минуту, и как раз самую критическую, кулак может бессильно повиснуть в воздухе. Военные реформы Потемкина чрезвычайно выразительны. Уже одно стремление организовать войско из инородцев — албанцев, волохов, болгар, даже кабардинцев, и, так неприятно напомнивших о себе во время пугачевщины башкир — не покажется случайностью тому, кто вспомнит, как вели себя русские войска в дни Пугачева. Иноземные наемники — любимое прибежище всякого деспотизма XVIII века. Но это, конечно, мелочь на общем фоне потемкинских преобразований. Они вовсе не ограничивались одним введением рациональной формы обмундирования (заимствованной, впрочем, отчасти у австрийцев). Сущность дела хорошо объясняет одно распоряжение Потемкина[181]: «А офицерам гласно объявите, чтоб с людьми обходились со всевозможной умеренностью, старались бы об их выгодах, в наказаниях не преступали бы положенных, были бы с ними так, как я, ибо я люблю их как детей». Положение солдата вообще стремились облегчить, для того, чтобы сделать его более надежным, если опять понадобится встретиться с «домашним врагом». Но и самого домашнего врага старались приручить, насколько возможно. Мы видели, какую поддержку пугачевщине оказывали раскольники. «Время улучшения раскольников при Екатерине II совпадает с порою усиления влияния Потемкина», — говорит новейший биограф последнего. В Таврической губернии