ину: одинокий возок, без свиты, без конвоя мчащийся глухою ночью по улицам Петербурга, и в нем забившиеся, дрожащие от ужаса новый император и его брат. Только в Зимнем дворце Александр Павлович несколько пришел в себя. А разливанное море из стен дворца убитого императора начало растекаться по всему городу. Торговцы иностранными винами, уже видевшие себя накануне банкротства благодаря прекращению балтийской торговли, на радостях выкатили бочки на все перекрестки, и скоро было пьяно все, что хотело напиться. Долго не могло улечься «народное ликование», и уже на следующее утро гр. Головина из окна своего дома могла созерцать сцену, символизировавшую в одном образе общее настроение: пьяный гусарский поручик ехал верхом вскачь по тротуару, крича, что теперь «все позволено!»[198]. Но пока «народ ликовал», правящие круги должны были заняться устранением политических результатов только что трагически закончившегося царствования. Всего настоятельнее это было нужно в области внешней политики, которая явилась ближайшим поводом катастрофы. «Примирение России с Англией было непосредственным результатом смерти Павла, — говорит Чарторыйский. — Война с этой державой, издавна богатейшим рынком для русского железа, хлеба, строевого леса, серы и пеньки, более всего восстановила общественное мнение против покойного императора. После его смерти нужно было во что бы то ни стало положить войне конец. Наскоро состряпали соглашение, на котором явственно отразилось стремление заключить мир как можно скорее, во что бы то ни стало. Интересы морских союзников России не обратили на себя должного внимания[199], и капитальные пункты, ограждавшие права нейтрального флага: были обойдены молчанием или выражены неясно. Прекращение враждебных действий было все, чего хотели добиться возможно скорее». В Лондоне о событии 11 марта стало известно чуть не на другой день — Жеребцова сообщила о нем Уитворту с быстротой, почти непостижимой в эпоху, не знавшую телеграфа. Со своей стороны, англичане настолько видели в начинавшейся войне личное дело Павла, что, получив известие о его смерти, главнокомандующий английским флотом на Балтике Нельсон, не дожидаясь формального перемирия, пришел со своими кораблями в Ревель — запасаться там пресной водой и съестными припасами. Ревельский комендант до смерти перепугался, вообразив, что англичане собираются бомбардировать город и делать высадку, а в Петербурге обиделись, что Нельсон до такой степени пренебрег всякими дипломатическими приличиями. Англичан приняли очень холодно и потом должны были послать им вдогонку адмирала Чичагова с извинениями. Рассказ о том, как Чичагов ощупью искал Нельсона по Финскому заливу и нашел, наконец, к собственному своему удивлению, только благодаря густому туману, принадлежит к числу курьезнейших страниц в истории русского флота. Как бы то ни было, тут дело было решено скоро и радикально — понадобился разгром России Наполеоном и Тильзитский мир, чтобы заставить Александра Павловича в этой области пойти по стопам своего отца. Совсем иначе пошло дело в области политики внутренней здесь, после некоторого топтания на одном месте, в сущности вовсе ничего не было сделано, и Александр Павлович, несмотря на чрезвычайно демонстративные заявления своей несолидарности с предшествующим царствованием, остался на колее, проложенной еще в последние годы царствования Екатерины и с таким рвением пробивавшейся далее Павлом. Объективные условия, создавшие концентрацию крепостного режима, оказались сильнее общественной психологии.
«Молодые друзья»
Александр Павлович и его кружок; отсутствие самостоятельности, зависимость от екатерининской традиции; «молодые друзья» как представители крупнейшего землевладения; индифферентизм среднего помещика к реформам; роль самого императора ♦ Внешняя политика Александра до Тильзита; влияние Чарторыйского; влияние Англии ♦ Внешние неудачи и петербургское общество: начало разрыва между Александром и знатью
С этой психологией связан, впрочем, целый ряд недоразумений, которые начали рассеиваться лишь в самые последние годы, хотя материал для их разъяснения, отчасти, существует уже давно. Конечно, для того чтобы нарисовать себе во весь рост российский либерализм «дней Александровых прекрасного начала», понадобилось знакомство с подлинными дневниками Строганова, опубликованными лишь в начале текущего столетия. Но уже мемуары Чарторыйского, напечатанные еще в 80-х годах прошлого века, давали такую превосходную характеристику «топтания на одном месте», что после них говорить серьезно о «реформах первых лет царствования Александра I» можно было лишь при очень большой предвзятости в пользу всяких реформ, хотя бы они ограничивались переобмундированием русских чиновников на английский лад. Не нужно забывать, что Чарторыйский принадлежал к числу ближайших сотрудников Александра в этих «реформах», а по уму был самым крупным из всего кружка[200], не исключая, конечно, и самого императора. Если этот человек, вовсе притом не желавший злословить, стремившийся, напротив, представить злосчастные «реформы» в возможно более выгодном свете, не мог припомнить ни одного факта в их пользу, кроме того, что «теперь лучше была организована продажа соли», и, в конце концов, должен был признаться, что «дело шло», главным образом, о том, чтобы «ввести в новую администрацию молодых друзей императора»[201], то, значит, вообще сказать было нечего. «Молодым друзьям» — это до последней очевидности ясно из мемуаров Чарторыйского — нечего было сказать не только после, ретроспективно оценивая результаты своей деятельности, но даже и в разгар этой последней. Когда им понадобилось развернуть свою платформу перед императором, они выпустили вперед старика Семена Воронцова, а тот, в свою очередь, не сумел сказать ничего, кроме повторения старых щербатовских рассуждений о сенате и его значении. Это могло быть недурно в дни комиссии 1767 года, но после Французской революции, после конституции 1791 года, которую даже и Александр читал в подлиннике, этого было маловато… Между тем Воронцов так и не мог «съехать» со своего сената. «Каждая фраза графа Семена начиналась и кончалась сенатом, и, когда он не знал, что сказать и что отвечать, он повторял одно и то же, ничего не прибавляя… Нам казалось, что потом император даже и во сне должен был слышать голос, кричавший ему на ухо: «Сенат! Сенат!» В этой аффектации было что-то смешное и неуклюжее, что должно было охладить императора, вместо того чтобы одушевить его»[202].
Звучащая в последних словах ироническая нотка должна как-будто внушить читателю, что у самих «молодых друзей» имелось в запасе что-то лучшее старых «монаршических» рассуждений. Было бы очень опасно поддаваться этому внушению: для самого радикального из друзей Александра, для «русского якобинца» Строганова, одна старая записка Безбородки, который «знал всего Монтескье наизусть», казалась верхом политической премудрости. «Ограничением (произвола) должны быть учреждения уже существующие, — писал Строганов в своем «Общем плане работы с императором над реформою». — Создать новый порядок вещей для этой цели мне казалось бы очень опасным, и, дав некоторый блеск и кое-какие (quelques) привилегии учреждениям старым, можно было бы, кажется мне, создать из них преграду (для произвола) вполне достаточную. Бумага князя Безбородки дает в этом отношении канву для всего, чего только можно пожелать».
«Мой принцип, — поясняет он в другом месте, — изменять вещи, а не слова, и облекать нововведения в старый костюм так, чтобы не поражать ими никого, и чтобы перемену заметили тогда, когда к ней уже привыкли». Необычайно длинная, и даже теперь, спустя сто лет, в чтении необычайно скучная канитель с такими элементарными «нововведениями», как разрешение покупать землю не дворянам или запрещение продавать людей без земли (в сущности воспроизводившее лишь знаменитый указ Петра, никогда не исполнявшийся), ставит искренность слов Строганова вне всяких сомнений: новое одевали в старый костюм так старательно, что будь воля «молодых друзей», кроме этого старого костюма от «нововведений», пожалуй, ничего бы и не осталось. К счастью, в дело вмешивались иногда «старики», вроде Мордвинова, Румянцева, даже (кто бы подумал?) Платона Зубова. Благодаря первому в России была узаконена, фактически существовавшая, конечно, и ранее буржуазная земельная собственность (указ от 12 декабря 1801 года, разрешавший купцам, мещанам и казенным крестьянам покупать землю). Благодаря второму закон впервые признал за крестьянином право «никому не принадлежать — ни частному лицу, ни казне, право, впрочем, чисто принципиальное, ибо осуществление его зависело от тех, кому крестьяне принадлежали в настоящий момент (так называемый «закон о вольных хлебопашцах» от 20 февраля 1803 года). Платон Зубов едва не сделался виновником ограничения барского произвола относительно дворовых, но этому слишком смелому нововведению «молодые друзья» успели помешать вовремя. Их аргументация против опасных новшеств отличалась безукоризненной логикой. По поводу проекта — запретить или ограничить продажу крестьян без земли, «на вывоз» (при данных условиях одно из главных средств помещичьей колонизации, свободу которой, в сущности, и отстаивали, «молодые друзья»), кто-то из них рассуждал: «Этот обычай, каким бы варварским, каким бы отвратительным он ни был, связан с общим порядком вещей, — то есть, с положением крестьянина по отношению к его барину. Как тронуть одну из ветвей, не видя ее связи со стволом?.. Мера этого рода не может быть введена, не задевая различных интересов, если уничтожить ее (продажу без земли) вовсе; может быть, при помощи распоряжений общего характера удалось бы обуздать этот обычай и искоренить его нечувствительно, задевая (эти интересы) возможно менее»