Крупная буржуазия — преимущественно торговая, но не менее и промышленная — была единственной общественной группой, выигравшей от франко-русского союза 1807 года. Уже через несколько месяцев после Тильзита французский представитель в Петербурге отмечал, что «крупные спекулянты», пользуясь лихорадочными скачками курса, наживают себе огромные состояния среди всеобщего разорения. С исчезновением английских купцов и за отсутствием французских, русские купцы сделались царями петербургской биржи. Не нужно забывать, что балтийская торговля при всех усилиях Наполеона не замерла: помимо контрабанды, достигшей невероятных размеров, и тем более прибыльной, процветала «нейтральная» торговля. В Кронштадт и Ригу приходили корабли под датским, голландским, иногда даже прямо французским флагом, и французский посол, покидая сферу высшей политики, должен был предаваться весьма мещанскому занятию, с помощью сыщиков и доносов изобличая перед русскими властями французского капитана из Бордо в провозе товаров несомненно манчестерского происхождения. Французский патриотизм перед лицом торгового барыша оказывался столь же мало устойчивым, как и всякий другой. Зато большими патриотами оказывались (по той же самой причине) русские мануфактуристы. Историк русского хозяйства никогда не забудет, что расцвет русского бумагопрядильного производства был создан именно Тильзитским миром: в 1808 году основана первая русская — частная — бумагопрядильня, а в 1812 году в одной Москве их было 11. Исчезнувшую на рынке английскую пряжу сменила русская. Десять лет спустя «благонамеренный и опытный российский коммерсант» воодушевлялся почти до ораторского пафоса, вспоминая об этом времени. «Не только многие богатые коммерсанты и дворяне, но из разного состояния люди приступили к устройству фабрик и заводов разного рода, не щадя капиталов и даже входя в долги, — говорит уже цитированное нами «патриотическое рассуждение». — Все оживилось внутри государства и везде водворилась особенная деятельность». Даже 1812 год, когда, между прочим, сгорели все московские фабрики, не надолго прервал этот золотой век. Официальные союзники России в дни Отечественной войны, англичане, были тогда главными врагами в глазах российского купечества, курьезным образом совершенно сливаясь в этих глазах с фигурою их антагониста, императора Наполеона. «Завистливое око иностранцев предвидело весьма ясно, что должно ожидать от России, если она не будет иметь нужды ни в чьей помощи. Чтобы двигать страшными своими ополчениями (имеется в виду, конечно, Наполеон), она чрез агентов своих тогда же постаралась рассеять слух, что по политическим сношениям вскоре разрешится паки ввоз в Россию их изделий (т. е., конечно, английских изделий) и тем приостановили многих из российских купцов, кои готовились распространить полезные мануфактурные изделия». Но ни англо-наполеоновские козни, ни пожар Москвы не помогли врагам российского капитализма, пока были в силе протекционные тарифы 1810и 1816 года. «Звонкая монета явилась повсюду в обороте, земледельцы даже нуждались в ассигнациях; в московских же рядах видны были груды золота; фабрики суконные до того возвысились, что китайцы не отказывались брать русское сукно, и кяхтинские торговцы могли обходиться без выписки иностранных сукон. Ситцы и нанка стали не уступать отделкою уже английским; сахар, фарфор, бронза, бумага, сургуч доведены едва ли не до совершенства. Шляпы давно уже стали требовать даже за границу. При таком усовершенствовании русских фабрик в Англии едва ли не доходили до возмущения от того, что рабочему народу нечего было делать». Но чего не смогли ни пушки Наполеона, ни английские интриги, то одним почерком пера осуществил фритредерский тариф 1819 года — дата, в воспоминаниях нашего автора гораздо более роковая, нежели «двенадцатый год». «Тарифом 1819 года объявлено всеобщее разрешение ввоза иностранных товаров. Российское купечество с сокрушением прочло в одном из отечественных журналов, что в Лондоне по сему случаю даны были многие празднества, британские фабрики, перед тем остановившиеся, пришли в движение, и рабочий народ получил занятие на счет России. Вскоре наводнилось отечество наше отовсюду необъятным множеством разных иностранных изделий, между тем как наше железо лежало на бирже без хода, и последовало из того явное преизбыточество ввоза перед отпуском отечественных товаров, вознаграждение оного звонкою монетою вывело ее всю за границу».
В Западной Европе были целые страны, индустриальному развитию которых континентальная блокада дала сильный толчок: к их числу принадлежали Саксония и Северная Италия. В России нашлась, по крайней мере, группа населения, среди которой русско-французский союз не был непопулярен. Но Сперанский стал у власти именно как сторонник этого союза. «Г. Сперанский (М. de Speransky), секретарь императора, которого ваше величество видели в Эрфурте, только что назначен товарищем министра юстиции, — доносил Наполеону Коленкур от 2/15 января 1809 года. — Помимо того, что он вообще пользуется превосходной репутацией, он один из тех, кто выказывает наиболее преданности настоящей системе, которой другие подчиняются больше по наружности, чем на самом деле — только, чтобы понравиться государю, который продолжает казаться горячим ее сторонником». Естественно, что Наполеон заинтересовался такой редкостью и не забыл Сперанского, хотя никак не мог запомнить его имени: в 1812 году, при разговоре с Балашовым, французский император не без настойчивости допытывался у последнего, за что именно постигла опала бывшего секретаря Александра I. Положение Балашова было очень пикантное, ибо он как раз и был главным действующим лицом при этой опале, но, если верить его словам, он сумел отделаться общими фразами. Что разрыв союза и падение Сперанского оказались так тесно связанными между собою, это лежало, таким образом, в существе дела, а отнюдь не было только результатом провокаторских расчетов тех или того, кто сослал Сперанского[212]. Для тех, кому Тильзитский мир казался источником всех бедствий России, т. е. для всей «знати», для всего крупного землевладения, Сперанский был действительно изменником, а когда логика истории заставила Александра стать на точку зрения этих людей, Сперанский стал изменником и для него. Как с одной стороны нет надобности подозревать сознательную клевету, так с другой — дело вполне понятно и без предположения о сознательном предательстве. Перемена взглядов тем легче могла здесь принять форму личного столкновения, что Сперанский в разговорах с Александром Павловичем не думал скрывать своего преклонения перед Наполеоном и Францией даже тогда, когда не могло уже быть сомнения, что ни о какой русско-французской дружбе больше нет речи. Их последняя беседа, по-видимому, определившая окончательно судьбу Сперанского, в том и состояла, что император высказывал намерение лично вести войну против французов, а его секретарь, не обинуясь, утверждал, что затевать борьбу с последними — совершенная бессмыслица, что на поле битвы Александр Павлович не может тягаться с Наполеоном, и что если уже он так хочет вести эту войну, пусть раньше, по крайней мере, спросит мнение об этом народа, созвав Государственную думу. Тут-то Александр, по его словам, и убедился вполне в «измене» Сперанского[213]. Все это, до сих пор «человеческое, слишком человеческое», и могло бы случиться у всякого государя со всяким министром. Своеобразную индивидуальность в этот эпизод, чтобы уже не возвращаться к нему более, вносят лишь долгие дружеские беседы за чашкой чая императора всероссийского с такой, уж без всякого сомнения, «грязной» личностью, как шеф его тайной полиции. Хотелось бы верить, что и эти рассказы де Санглена такое же хвастовство, как и то, что он повествует о своем необыкновенном благородстве, посрамлявшем Армфельда, Балашова и других приближенных Александра. Но, к сожалению, известия из других источников, уже гораздо более надежных, подтверждают, что Александр Павлович любил полицейские мелочи не меньше военных, и в слежке за своими врагами обнаруживал не меньше рвения, чем в «равнении носка» своих гвардейцев. Вскоре после 11 марта 1801 года, когда у него произошел разрыв с Паниным, «император, — рассказывает Чарторыйский, — ежедневно по нескольку раз получал донесения тайной полиции, подробно рассказывавшие, что делал Панин с утра до вечера, где он бывал, с кем останавливался на улице, сколько часов он провел в том или другом доме, кто был у него и, по мере возможности, что он говорил. Эти донесения, читавшиеся в негласном комитете (!), были изложены загадочным стилем, свойственным тайной полиции, которым так ловко пользуются ее агенты, чтобы сделать себя необходимыми и придать интерес самым незначительным своим рапортам. В сущности они не заключали в себе ничего, достойного внимания, но император чрезвычайно беспокоился и мучился даже от присутствия графа Панина, постоянно предполагая заговор с его стороны». Александр не забывал 11 марта ни в один момент своей жизни, а перед двенадцатым годом опасность была к нему ближе, чем когда бы то ни было. То, что его секретарь, как он знал, принадлежит к масонам, давало достаточную почву для мнительности этого рода. Александр боялся масонов. По его настоянию де Санглен вступил в одну из лож и сделался в ней вице-председателем: за эту ложу можно было, очевидно, ручаться, но добраться до той масонской организации, в которую входил Сперанский, шпион Александра не сумел. Сперанский занимался там, по-видимому, делами весьма невинными — подготовлял нечто вроде нравственного возрождения русского духовенства, рассчитывая, кажется, в нем найти проводника и для своих политических идей. Никаких следов заговора во всей этой, очень безобидной, возне нельзя подметить, но мог ли этому поверить Александр Павлович, не веривший ни одному из своих приближенных (на этот счет он выражался перед де Сангленом вполне определенно, и его нельзя было не понять)? Сперанский крайне неприятен, Сперанский ненадежен, Сперанский опасен — таковы были три совершенно последовательные этапа, которые прошла мысль Александра в данном случае. Итог был — Сперанского нужно расстрелять. Тут явился «светский человек» и европеец, профессор Паррот — разговор с ним был струей свежего воздуха, ворвавшейся в смрадную атмосферу истинно павловского настроения. Александр понял, в какое положение поставит его казнь С