Русская история. Том. 3 — страница 37 из 92

ей невинности отношение николаевской знати к вопросу прекрасно иллюстрируется одним подвигом петербургского генерал-губернатора кн. Суворова — подвигом, совершенным, можно сказать, накануне судебной реформы, уже при Александре II. Суворову донесли, что одно решение петербургского коммерческого суда неправильно; князь не стал долго думать: весь состав суда был немедленно же арестован. Когда в «сферах» это вызвало переполох (как раз петербургскому коммерческому суду приходилось чаще всего иметь дело с Европой, в лице иностранного купечества), Суворов объяснил, что он подписал бумагу об аресте, не читая. Можно ли было представить себе буржуазный порядок, который устоял бы перед столь бухарской юстицией?[98].

Связь судебной реформы Александра II с буржуазным строем сознавалась уже при самом возникновении судебных уставов 1864 года, но ни правительство, ни общество не умели схватить, в чем сущность этой связи, и придумывали объяснения более или менее искусственные. Государственный совет, обсуждая мотивы реформы, прямо связывал ее с упразднением крепостного права. «Смешение властей, — рассуждал совет, — было отчасти неизбежным последствием крепостного состояния. Помещичьи крестьяне, составлявшие около половины всего нашего народонаселения и лишенные гражданских прав, имели в лице своего владельца хозяина, судью и исполнителя своих решений… Такое же смешение наблюдалось и на учреждениях крестьян других ведомств, где хозяйственные и полицейские власти сделались, вместе с тем, и судебными. При таком смешении властей в отдельных управлениях, оно должно было проникнуть и в общее управление империи; и так все административные власти, начиная от станового пристава до губернатора и даже до министров, вмешиваясь в силу самого закона в ход судебных дел и тем самым ослабляя истинное значение суда, останавливают правильное отправление правосудия». Здесь, конечно, ценно признание, идущее из столь авторитетного источника, что власть губернатора и «даже министра» в России была однокачественна с властью владельца крепостного имения; нельзя было явственнее сказать: «Мы — феодалы». Но сближение конкретных фактов явно искусственно. Во-первых, и до 19 февраля помещик вовсе не был судьею своих крепостных по всем делам: его разбирательству, непосредственному и безапелляционному, подлежали только преступления не важнее тех, что ведались впоследствии мировыми судьями, а теперь, еще позже, земскими начальниками. Перестраивать из-за изменения подсудности в этом скромном уголке всю судебную систему империи — это очень походило бы на то, как если бы какой-нибудь добрый хозяин сломал весь дом ради перестройки одной комнаты. Во-вторых, как раз крестьянские дела, и притом именно те, что разбирал раньше помещик, в значительной степени остались вне круга действия новых судов — перейдя отчасти к судам волостным, отчасти к мировым посредникам, в руках которых судебная власть продолжала смешиваться с административной. Вообще, крестьяне меньше всех других на первых порах почувствовали блага судебной реформы, и первый, по времени, критик этой реформы счел даже возможным написать: «Нельзя сказать, что так называемые общие судебные установления ведают дела всех сословий; они созданы только для всех дел дворян и мещан; дела же других сословий поступают на их рассмотрение только в некоторых случаях, то есть когда в деле участвуют лица разных сословий, когда иск превышает известную сумму, а проступок — известную меру взыскания»[99]. Той непосредственной связи, какую усмотрел Государственный совет между 19 февраля 1861 года и 20 ноября 1864 года, не было, таким образом, — и все же он был прав в том смысле, что обе реформы представляли собою две части одного органического целого.

Недаром и подошло к ним правительство Александра II одновременно, и хронологическое сопоставление всего лучше покажет нам, где шла спайка. «Первоначальная работа, относящаяся до судоустройства, была положение о присяжных стряпчих или поверенных, которое внесено было в Государственный совет гр. Блудовым в 1858 г.» — говорит официальная записка[100]. Из 14 законопроектов, внесенных в Государственный совет с 1857 по 1861 год, только 4 относились к уголовному процессу, тогда как 8 касались гражданского судопроизводства, а 2 — судоустройства, в том числе упоминавшийся уже проект об адвокатуре. Сам Блудов хлопотал главным образом о том, чтобы «улучшить наше судопроизводство гражданское», в то время как уголовное судопроизводство, по мнению тогдашних реформаторов, «даже в том виде, как оно действует ныне», нуждалось лишь в частичных усовершенствованиях. Введение в России суда присяжных признавалось той же запиской «преждевременным» — и суд присяжных у нас явился, действительно, уступкой политической оппозиции, чего нельзя еще сказать о судебной реформе вообще. Требование этой уступки впервые было более или менее настойчиво заявлено в дворянских адресах осени 1859 года — сначала в адресе «пяти» (Унковского и др.), затем в заявлениях владимирского и ярославского дворянских собраний. За несколько месяцев до этого Александру Николаевичу была представлена записка некоего брата-славянина из австрийских земель, но состоявшего на жалованье русского правительства — галичанина Зубрицкого. Записка касалась либерального движения в России, которому брат-славянин не сочувствовал, называя, между прочим, «воздыхания об адвокатстве, присяжных, открытом уголовном судопроизводстве» — западными дурачествами. Император эти слова подчеркнул в знак своего полного с ними согласия. Предчувствовал ли он, что меньше чем через 4 года, в январе 1862 года, выйдет Высочайшее повеление за его же подписью, где будет сказано, что судебная часть в России должна быть преобразована по началам, «несомненное достоинство коих признано в настоящее время наукою и опытом европейских государств»!

Но этим же политическим характером суда присяжных объясняется и то обстоятельство, что из него вышло нечто иное, нежели ждали его инициаторы. Ни к какому другому отделу судебной реформы не приложимы в такой степени известные слова, принадлежащие виднейшему из этих инициаторов — Унковскому: «Независимые и хорошие органы правосудия не могут создаваться одними уставами судопроизводства и судоустройства. Так как судебные учреждения не являются чем-то внешним, не от мира сего сущим, то существование их, так же, как и прочих учреждений, необходимо обусловливается общим состоянием среды, в которой они действуют. Поэтому особые постановления о судопроизводстве и судоустройстве могут получить жизнь и действительное значение лишь настолько, насколько они соответствуют общему строю народной жизни. При известных условиях существование независимого и нелицеприятного суда точно так же невозможно, как существование гласности без права свободной речи или публичности без публики»[101]. Политическое значение суда присяжных сказывается, почти исключительно, в тех случаях, когда суду приходится разбирать конфликты, где правительство или его агенты являются одной из сторон. Но судебные уставы 1864 года с самого начала заботливо устранили именно эти казусы не только из ведения суда присяжных, но, в сущности, из ведения судебной власти вообще. Во-первых, было принято за принцип, что «судебное преследование должностного лица должно быть начинаемо не иначе, как по постановлению начальства обвиняемого о предании его суду»: иными словами, чиновник за преступление по службе отвечал, по-прежнему, не перед общим для всех преступников судом, а перед своим начальством, которое, если бы захотело, могло обратиться к суду, но его никто к тому не обязывал. Принцип этот считался настолько священным и неприкосновенным, что Государственный совет не решился его даже и обсуждать, не только что оспоривать: «Так как предначертанное в проекте правило о предании суду должностных лиц административного ведомства перенесено буквально из Высочайше утвержденных основных положений, то и не может подлежать обсуждению» — мотивировал свое воздержание Государственный совет. Какие бы насилия ни позволяло себе местное начальство по отношению к населению, каким бы грабительством оно ни занималось, оно могло быть уверено, что перед представителями этого населения ему не придется отвечать ни в коем случае, ежели центральное начальство не выдаст. Это было, конечно, вполне сообразно «с общим состоянием среды», употребляя терминологию Унковского, — там, где правительство вообще не отвечало перед народными представителями, странно было бы заставлять его агентов отвечать перед случайно выхваченными из среды народа двенадцатью человеками. А этот основной принцип безответственности правительства вообще поддерживала, как мы знаем, и либеральная буржуазия, не видевшая возможности провести необходимые ей реформы иначе, как через посредство сильной центральной власти. Трагизм положения либеральной буржуазии заключался в том, что ей самой правительство отнюдь не склонно было оказывать такое доверие, какое она находила возможным оказывать правительству. Феодалы, погубившие карьеру Кавелина и всячески вставлявшие палки в колеса такому, в сущности, послушному и благонамеренному человеку, как Милютин, и в этом случае оказались верны себе. Наиболее острые конфликты общества и его правящей группы должны были разрешаться исключительно агентами этой последней или, по крайней мере, людьми, состоящими под ее специальным контролем. «По делам о государственных преступлениях присяжные заседатели не участвуют вовсе, — гласили удостоившиеся Высочайшего утверждения «основные положения»: — дела сии всегда начинаются в судебной палате, где при обсуждении их присутствуют с правом голоса: губернский и уездный предводители дворянства, городской голова и один из волостных старшин». Очень характерно, что для политических процессов был, таким образом, сохранен