политический размах: «1) Верховная власть в России принадлежит Государю Императору, особа которого считается священною и неприкосновенною. Порядок престолонаследия определяется сообразно доселе действовавшим законам. Сумма на содержание Государя Императора и Августейшего Дома определяется ежегодно Его Величеством. 2) Верховная власть составляет высшую степень управления государством, под ее ведением действуют власти; законодательная, исполнительная и судебная»… Как видим, это много умереннее самой умеренной из декабристских конституций: и нет ничего мудреного — Серно-Соловьевич был в тысяче верст от мысли о каком бы то ни было восстании. Для осуществления своего проекта он рассчитывал исключительно на «доброту» Александра II, которому и предполагалось подать проект при верноподданническом письме, составленном, конечно, в соответствующих выражениях[118]. Но еще любопытнее политической умеренности проекта его социальный консерватизм. «Выборы в Народное собрание производятся… отдельно по сословиям», гласит § 8. Дворянство каждой губернии, какова бы ни была его численность, имеет в Народном собрании двух депутатов, тогда как горожане имеют по одному депутату на 50 000 жителей, а сельское население — по одному на 100 000. Причем круг лиц, которых может избирать последнее, страшно сужен, благодаря образовательному цензу: депутат от крестьян непременно должен кончить хотя бы низшую школу. Можно себе представить, сколько было крестьян со школьным образованием в 1862 году! Избирательный закон, действовавший у нас до 3 июня 1907 года, был чрезвычайно либерален сравнительно с проектом Серно-Соловьевича, — и находились неблагодарные, которым этот закон казался ультрареакционным…
Итак, октроированная, дарованная сверху конституция, опирающаяся на «народное собрание» из представителей «образованных классов» — с очень ограниченными полномочиями (оно не могло, например, касаться внешней политики, за исключением вопросов, «предоставленных собранию Высочайшей волей») — и гарантирующая элементарные «свободы», понимаемые, впрочем, не широко и формулированные не особенно определенно. Не оговорено, например, категорически уничтожение всякой цензуры, — сказано лишь глухо: «Всякий имеет право беспрепятственно высказывать печатно свои мнения» (§ 55). Буквально дальше упразднения предварительной цензуры отсюда ничего еще не вытекало. Нет свободы совести: говорится лишь о «праве беспрепятственно придерживаться своего религиозного верования и отправлять богослужение по учению своей церкви» — прекращение преследования раскольников формально уже удовлетворяло это требование. О свободе собраний нет ни слова. Весьма бледная умеренно-либеральная программа — вот как можно охарактеризовать «проект Уложения императора Александра II». Для левого крыла тогдашней русской журналистики уже за три года до работы Серно-Соловьевича эти рамки казались слишком тесными. «Либералов совершенно несправедливо смешивают с радикалами и демократами, — писал Чернышевский еще в 1858 году. — У либералов и демократов существенно различны коренные желания, основные побуждения. Демократы имеют в виду по возможности уничтожить преобладание высших классов над низшими в государственном устройстве, с одной стороны, уменьшить силу и богатство высших сословий, с другой — дать более веса и благосостояния низшим сословиям. Каким путем изменить в этом смысле законы и поддержать новое устройство общества, для них почти все равно. Напротив, либералы никак не согласятся предоставить перевес в обществе низшим сословиям, потому что эти сословия по своей необразованности и материальной скудости равнодушны к интересам, которые выше всего для либеральной партии, именно к праву, свободной речи и конституционному устройству. Для демократа наша Сибирь, в которой простонародье пользуется благосостоянием, гораздо выше Англии, в которой большинство народа терпит сильную нужду. Демократ из всех политических учреждений непримиримо враждебен только одному — аристократии; либерал почти всегда находит, что только при известной степени аристократизма общество может достичь либерального устройства. Потому либералы обыкновенно питают к демократам смертельную неприязнь, говоря, что демократизм ведет к деспотизму и гибелен для свободы. С теоретической стороны, либерализм может казаться привлекательным для человека, избавленного счастливою судьбою от материальной нужды: свобода — вещь очень приятная. Но либерализм понимает свободу очень узким, чисто формальным образом. Она для него состоит в отвлеченном праве, в разрешении на бумаге, в отсутствии юридического запрещения. Он не хочет понять, что юридическое разрешение для человека имеет цену только тогда, когда у человека есть материальные средства пользоваться этим разрешением. Ни мне, ни вам, читатель, не запрещено обедать на золотом сервизе; к сожалению, ни у вас, ни у меня нет и, вероятно, никогда не будет средств для удовлетворения этой изящной идеи; потому я откровенно говорю, что нимало не дорожу своим правом иметь золотой сервиз и готов продать это право за один рубль серебром или даже дешевле. Точно таковы для народа все те права, о которых хлопочут либералы. Народ невежествен, и почти во всех странах большинство его безграмотно; не имея денег, чтобы получить образование, не имея денег, чтобы дать образование своим детям, каким образом станет он дорожить правом свободной речи? Нужда и невежество отнимают у народа всякую возможность понимать государственные дела и заниматься ими, — скажите, будет ли дорожить, может ли он пользоваться правом парламентских прений? — Нет такой европейской страны, в которой огромное большинство народа не было бы совершенно равнодушно к правам, составляющим предмет желаний и хлопот либерализма. Поэтому либерализм повсюду обречен на бессилие: как ни рассуждать, а сильны только те стремления, прочны только те учреждения, которые поддерживаются массою народа»[119].
Сообразно с таким пониманием дела «Великорусе» очень мало занимается конституционными деталями. «Все согласны в том, какие черты законного порядка должна установить конституция, — говорят его авторы. — Главные из них: ответственность министров, вотирование бюджета, суд присяжных, свобода исповеданий, свобода печати, уничтожение сословных привилегий, самоуправление по областным и общинным делам». Все это, кроме подчеркнутого нами, есть в менее решительной форме и у Серно-Соловьевича; но насчет того, как всего этого достигнуть, «Великорусе» держался радикально противоположного мнения. «Но чего требовать? Того, чтобы государь даровал конституцию, или чтобы он предоставил нации составить ее? Правительство не умеет порядочно написать даже обыкновенного указа; тем менее сумело бы оно составить хорошую конституцию, если бы и захотело. Но оно хочет сохранить произвол; потому под именем конституции издало бы оно только акт, сохраняющий при новых словах прежнее самовластие. Итак, требовать надо не октроирования конституции, а созвания депутатов для свободного ее составления». Раньше народного собрания должно быть учредительное собрание: вот первый кардинальный пункт расхождения «либералов» и «демократов» в их практической программе. Но для превращения проекта Серно-Соловьевича в русскую конституцию ничего не нужно было, кроме доброго сердца Александра II: для того, чтобы добиться учредительного собрания, требовалось, очевидно, гораздо большее. После низвержения существующего правительства, учредительное собрание разумелось само собой: так ставили дело декабристы. Но в руках декабристов была реальная сила, при помощи которой они надеялись достигнуть своей цели — этой силой было войско. В руках Чернышевского и его кружка никакой реальной силы не было, — тут-то и была ахиллесова пята российского демократизма 60-х годов. О рабочих, или, как их звали тогда, «работниках», никто не думал: общественное значение пролетариата стало сознаваться в России, и то не всеми, лет на пятнадцать позже. Пробовали добраться до крестьян: есть все основания думать, что ненапечатанная прокламация «К барским крестьянам», за которую был сослан на каторгу Чернышевский, написана действительно им — хотя судившему его Сенату и не удалось этого доказать[120]. «Великорусе» отводит крестьянскому вопросу первое место — гораздо выше конституции (которая упоминается после даже «освобождения Польши»). С большой уверенностью толкует он о «партиях», существующих между помещичьими крестьянами, и очень твердо ставит решение вопроса: «Для мирного водворения законности необходимо решить крестьянский вопрос в смысле удовлетворительном по мнению самих крестьян, т. е. государство должно отдать им, по крайней мере, все те земли и угодья, которыми пользовались они при крепостном праве, и освободить их от всяких особенных платежей или повинностей за выкуп, приняв его на счет всей нации». Но на помощь самих крестьян в деле можно было рассчитывать лишь для более или менее отдаленного будущего: при данном уровне крестьянской сознательности так легко было вместо демократии получить черносотенную пугачевщину, — и Чернышевский отлично это понимал. Недаром он в своей прокламации наставляет помещичьих крестьян — «покуда пора не пришла, силу беречь, себя напрасно в беду не вводить, значит, спокойствие сохранять и виду никакого не показывать. Пословица говорит, что один в поле не воин. Что толку, что ежели в одном селе булгу поднять, когда в других селах готовности еще нет. Это значит только дело портить, да себя губить». Но раз крестьянская «сила» пока что должна была оставаться в резерве, что же можно было двинуть в первую линию? «Либералы» хлопотали о «ценностях», которые не многого стоили, но у них было кому хлопотать: они обращались к дворянству. «Демократы» очень хотели бы «уничтожить преобладание высших классов над низшими», «уменьшить силу и богатство высших сословий», но — увы! — и им н