ю к будущему. Только когда параллельно с аграрным кризисом 80-х годов дела крестьянского хозяйства быстро пошли под гору, стали возможны настроения, сказавшиеся в дни первой и второй Думы. За четверть столетия раньше «в народе возможно было вызвать восстание только от имени царя, т. е. не против существующего порядка, а на защиту его. Ухватиться за такой предлог для восстания можно было, очевидно, лишь с отчаяния. Плохую услугу бунтарям оказал тут известный реакционный историк французской революции Ипполит Тэн. Стремясь изобразить события 1789 года стихийным бунтом, «бессмысленным и беспощадным», Тэн очень охотно подчеркивал тот факт, что крестьяне разных медвежьих углов шли громить замки своих сеньеров «по королевскому указу», предводимые иногда разными «принцами» в голубых лентах. Он не пояснял своим читателям, что смысл движению давали не эти темные вспышки, а гораздо более сознательные выступления парижских мещан и мастеровых, без которых ни о какой «революции» и говорить не пришлось бы. «Бунтари» наивно приняли памфлет французского реакционера за последнее слово науки (можно ли их упрекать за эту наивность, если подобную ошибку делали еще лет десять спустя университетские профессора?) и нашли, что картина, как восстание, поднятое во имя короля, обращается против него, необыкновенно заманчива[150]. В Чигиринском уезде Киевской губернии давно шла глухая, но ожесточенная борьба между двумя разрядами самого крестьянства — из бывших «государственных». Тема спора необыкновенно близка нашему времени: зажиточные крестьяне отстаивали подворное, участковое землевладение, а бедняки требовали передела земли по душам, т. е. перехода к общине. Начальство было на стороне первых, и этим воспользовалась работавшая в Чигиринском уезде «бунтарская» группа (Стефанович, Дейч, Дебагорий-Мокриевич и др.). Был пущен слух, что царь давно предписал передел, но чиновники это скрывают; царь не может с ними справиться, а потому обращается прямо к народу; был распространен подложный манифест, приглашавший крестьян вооружаться на защиту царя и поземельной общины. Агитация на этой почве шла необыкновенно успешно между «душевиками» (как называли сторонников передела по душам). «Бунтарям» удалось дойти до. организации крестьянских дружин, но тут они наткнулись на затруднения уже чисто технического характера: для того, чтобы сколько-нибудь прилично вооружить своих дружинников, у них не хватило средств, они смогли раздобыть всего 30 плохих револьверов. Дело затянулось и, конечно, раскрылось. До 900 крестьян было арестовано. «Говорят, что крестьяне были вне себя от ярости, когда перед ними раскрылась мистификация «царского комиссара» (так называл себя Стефанович); особенно они возмущены были священной клятвой, которую он заставил их принести, и ложной присягой, которую он сам принес»[151]. Единственная попытка массового движения, которую удалось вызвать революционерам-народникам 70-х годов, кончилась хуже, чем простой неудачей.
«Народная воля»
Организационный крах бунтарской пропаганды ♦ Тактика террора погубила саму организацию ♦ Материальные средства народовольцев ♦ Слабость сил революционеров вела к террору
Гораздо раньше, чем бунтарскую пропаганду постиг политический крах на Чигиринском деле, она испытала крах организационный. Федеральное устройство и общинная автономия оказывались совершенно неприложимыми к тайному обществу, каким неизбежно должен был стать в данных политических условиях кружок социалистической пропаганды. По бакунинскому кодексу (усвоенному фактически и небакунистами), каждый член «революционной общины» должен был знать все о всех своих товарищах: община для «своих» должна была жить как бы в стеклянном доме. При этом предписывалась, с самым важным видом, строжайшая конспирация от «чужих»; но стоило одному из этих последних прикинуться «своим» достаточно ловко (а это легко было сделать — в особенности представителям того «народа», до которого так жаждали добраться) — ив революционном деле не оставалось ничего тайного для полиции. Мало того, провал одной общины вел за собою неизбежно провал целого их ряда, ибо, во имя принципа федерации, «управления» всех общин данной местности должны были осведомлять друг друга о всех своих делах, пользуясь для этого общим шифром и сообщая друг другу революционные клички членов «управлений» и т. п.[152]. В наше время такая «конспиративная организация» прожила бы не дольше одного месяца — или с первого же месяца стала бы игрушкою в руках провокаторов. Только совершенной неприспособленностью тогдашней местной полиции к борьбе с какой бы то ни было революцией можно объяснить, что «бунтарские» и пропагандистские кружки 70-х годов держались без провалов по нескольку месяцев и даже лет. Но стоило полицейским центрам, Третьему отделению и прокуратуре заинтересоваться делом, как провалы посыпались один за другим. К началу 1875 года в руках полиции было уже более 700 человек, так или иначе скомпрометированных по делам о революционной пропаганде; не разысканными оказалось всего 53 из числа тех, кого полиция желала иметь, а всех активных участников движения едва ли была тысяча человек. Такого полного провала революционное движение в России ни разу не испытывало ни раньше, ни после; даже в дни совсем открытой работы процент арестованных работников не достигал такой высоты, несмотря на все новейшие полицейские усовершенствования. Факт не мог не обратить на себя внимания, в особенности тех, в ком живы были нечаевские традиции и кого не совсем правильно называли тогда «якобинцами»[153]. Этой кличкой хотели подчеркнуть «антипатичные» черты заговорщической-так-тики: централизацию, иерархичность и дисциплину, делавшие из мелкого члена организации слепое орудие революционного «начальства». Нечаевец Ткачев на страницах своего «Набата» блестяще доказал, однако, — анализом как раз процесса 50-ти, разбиравшегося в 1877 году, — что без этих «антипатичных» особенностей никакой конспирации быть не может. Год спустя сознали это и уцелевшие от облавы «бунтари» и «пропагандисты». Скрепя сердце пошли они навстречу централизации, попытавшись влить оставшиеся «революционные общины» в первое тех дней общерусское революционное общество — партию «Земли и воли». Но массовая работа все же была в их глазах слишком ценной — и от «хождения в народ» не отказались и землевольцы, только «хождение» в собственном смысле они, ценя предыдущий опыт, заменили поселением среди народа. Относящееся сюда место из воспоминаний одного из учредителей общества чрезвычайно любопытно, — оно показывает, как была потрясена вера в прирожденный социализм «умного русского мужика» уже к 1878 году. «Прежнее догматическое утверждение, требовавшее, чтобы революционер отправлялся в народ в качестве чернорабочего, потеряло свою безусловную силу. Положение человека физического труда признавалось по-прежнему весьма желательным и целесообразным, но безусловно отрицалось положение бездомного батрака, ибо оно никоим образом не могло внушить уважения и доверия крестьянству, привыкшему почитать материальную личную самостоятельность, домовитость и хозяйственность. А потому настоятельною необходимостью считалось занять такое положение, в котором революционеру при полной материальной самостоятельности открывалась бы широкая возможность прийти в наибольшее соприкосновение с жителями данной местности, входить в их интересы и пользоваться влиянием на их общественные дела. В силу этого люди устраивались хозяйственным образом в положении всякого рода мастеровых: заводили фермы, мельницы, лавочки, занимали должности сельских и волостных писарей, учителей, фельдшеров, врачей и проч. Особенно желательным считалось, чтобы в среде поселенцев был по крайней мере хоть один человек из уроженцев данной местности»[154]. Усвоить организационный опыт оказывалось гораздо труднее, чем тактический. Автор отнюдь не желал посмеяться над своими товарищами, но можно ли без улыбки читать такой его рассказ: «Не так скоро покончили мы с уставом. Михайлов[155] требовал радикального изменения устава в смысле большей централизации революционных сил и большей зависимости местных групп от Центра. После многих споров почти все его предложения были приняты, и ему поручено было написать проект нового устава. При обсуждении приготовленного им проекта немалую оппозицию встретил параграф, по которому член основного кружка обязывался исполнять всякое распоряжение большинства своих товарищей, хотя бы оно и не вполне соответствовало его личным воззрениям. Михайлов не мог даже понять точки зрения своих оппонентов». Революционер наших дней также едва ли бы понял эту своеобразнейшую «точку зрения» на партийную дисциплину, но какой яркий свет бросает этот маленький факт на нравы и обычаи бакунинских «революционных общин»!
«Земля и воля» была первой русской революционной организацией, имевшей свой литературный орган — газету (правильнее — журнал, полное название было: «Земля и воля, социально-революционное обозрение»), которой с октября 1878 по апрель 1879 года вышло 5 номеров, не считая № 6 «Листка «Земли и воли». Организации 60-х годов не шли дальше выпуска, в сущности, прокламаций, хотя и стремились придать им известную последовательность и периодичность («Великорусе» и «Свобода»). Возможность выпускать в течение полугода, под бдительным оком полиции, настоящее периодическое издание — с хроникой, внутренним обозрением, корреспонденциями и т. д. — уже сама по себе свидетельствовала о такой «солидности» нового общества, которая в предыдущем не знала себе примера. Тем не менее не прошло года, как и оно было ликвидировано — правда, не так, как предшествовавшие ему кружки: те были «ликвидированы» полицией, «Земля и воля» ликвидировала себя сама, на воронежском съезде в июне 1879 года. Народнические авторы объясняют эту автоликвидацию полицейским террором, будто бы исключавшим для членов общества, поселившихся в деревне — «дер